— Тарусов, Никита Фомич, — сказал он. — Поверенный по делам торгового дома, коего называть покуда не стану. Извольте знать, с кем говорите. Мне так удобнее.
— Отчего же удобнее?
— Оттого, сударь, что имя моё вы бы через неделю узнали и сами, а я бы выглядел дураком.
Я отметил это себе. Человек, который называется первым, чтобы не выглядеть дураком, соображает быстро.
— Слушаю вас, Никита Фомич.
Он помолчал, собираясь, и начал не с того, с чего я ждал.
— Вы полагаете, я вам помогать пришёл.
— Вы так написали.
— Написал. — Тарусов поглядел на меня спокойно. — А на деле я себя спасаю, и вам об этом лучше знать сразу, чтобы после не обижаться. Дом, при котором я состою, нынче в таком положении, что мне уже всё равно, кому кланяться.
— В каком положении?
— В том, в каком бывает дом, которого выбрали на заклание. — Он повёл плечами. — В прошлом году нам дали взять большой подряд. Деньги в дело вошли чужие, наши только имя и залог. Товар шёл не наш, принимали его не мы, а бумаги подписаны нашей рукой. И нынче я, сударь, сижу и жду, когда за этот товар спросят. Спросят с нас. С тех, чьи деньги, не спросят никогда, потому что их в бумагах нет.
Я слушал, и картина складывалась.
Всё сходилось с тем, что я знал сам. Записка Гагиной, три торговых дома, Ерофеев со своим честным подрядом и чужими компаньонами, восемнадцать бочек трухи в Риге. Устройство одно и то же.
— Вы Ерофеева знаете? — спросил я.
Тарусов чуть двинул бровью, и я понял, что попал.
— Знаю. Он в том же положении, только глупее, потому что ещё гордится. — Он подался вперёд. — Теперь о вас. Вы, господин Салтыков, привезли из армии бумаги, и бумаги эти уже лежат где надо. О вас нынче говорят в таких местах, где о лекарях не говорят вовсе.
— Кто говорит?
— Тот, ради кого я и пришёл.
Он оглянулся на дверь, коротко, привычно, и наклонился ближе.
— Слушайте меня внимательно, сударь, я скажу коротко. Человек этот в бумагах не значится нигде, ни в одной строке. Служит он не по торговой части и не по военной. Чин у него…
Дверь трактира хлопнула.
— Салтыко-ов! — раздалось на весь зал. — Ну наконец-то! Я вас третью неделю ищу по всему городу!
Я закрыл глаза.
Аполлон Гаврилович Жадовский. Старый знакомый из отдела, который отвечает за международные связи. В шубе нараспашку, румяный с мороза, пробирался к нам между столами с лицом человека, отыскавшего потерянного брата.
Тарусов онемел.
Я видел, как из его лица за секунду ушло всё, что там было, и осталась вежливая пустота приказчика, которого спросили о погоде.
— Аполлон Гаврилович! Какими судьбами? — спросил я, чтобы не привлекать внимания к нашей беседе.
— Да вот, представьте, ехал мимо. — Жадовский уже отодвигал третий стул и садился, не дожидаясь приглашения. — Гляжу в окно, а там вы. В извозчичьем трактире. Лекарь Салтыков, который нынче у всего города на языке. Я, разумеется, велел стать.
— Я по делу.
— Так и я по делу! — обрадовался он. — Моё дело — любопытство. Я, сударь, третью неделю умираю от него, и вот, извольте, награда. Человек! Эй, любезный, чаю, и покрепче.
Он уселся основательно, распахнул шубу и с удовольствием оглядел нас обоих.
— Никита Фомич, — сказал он вдруг. — А вас-то сюда каким ветром?
Я медленно повернул голову.
Они были знакомы.
— По торговым делам, ваше высокородие, — ответил Тарусов деревянным голосом. — Заехал погреться.
— Погре-еться, — с наслаждением повторил Жадовский. — В трактире у Сенной. Вы, поверенный, который третьего дня обедал у французского консула. Господа, вы меня простите, но я, кажется, влез в нечто увлекательное.
И вот тут я понял две вещи разом.
Первая. Разговор кончен, и Тарусов не скажет больше ни слова, даже если я стану его умолять.
Вторая. Жадовский только что подарил мне то, чего Тарусов не собирался говорить никогда. Поверенный, обедающий у консула, — это не человек хлебного подряда. Это человек по заграничной части.
— Аполлон Гаврилович, — сказал я. — Вы правы, вы влезли. И я вас за это, представьте, благодарю.
— Вот как?
— Именно. — Я поднялся. — Никита Фомич, разговор наш окончен — вы это и сами видите. Я вам напишу через неделю и напишу так, чтобы вы поняли. А покуда возьмите на память вот что.
Я вынул из кармана и положил перед ним склянку с хинной солью.
— Это что? — насторожился он.
— Это моего двора работа. — Я застегнул шинель. — У вас, Никита Фомич, желтизна в белках и печень пошаливает, я это с порога вижу. Пейте по щепоти, когда затрясёт. И живите подольше: вы мне нужны живым.
Тарусов глядел на склянку, и на его пустом лице впервые что-то проступило.
На улице меня догнал Жадовский.
— Салтыков, а Салтыков. Я вам помешал?
— Помешали.
— Изрядно?
— Изрядно.
— Прелестно! — Он засмеялся, совершенно довольный. — Значит, дело серьёзное. Знаете что, садитесь ко мне, довезу. И по дороге расскажете, какого чёрта вам понадобился поверенный, который возит через таможню бумагу, вино и всякую мелочь для посольских домов.
Я остановился посреди улицы. Но беседовать с ним больше не стал. Понимал, что он любой ценой станет вытягивать из меня сведения.
Но я пока что не доверяю никому.
И тем лучше.
— Простите, господин Жадовский, но я доберусь своим ходом.
И ему этого хватило.
* * *
Николай Мироныч прислал за мной на другой день, к вечеру, и по лицу приказчика я понял, что дело нешуточное.
Купец первой гильдии Николай Мироныч был из тех людей, которые входят в комнату первыми и занимают её всю. Я знал его второй год, вынул из него камень, взял у него полторы тысячи на хину и с тех пор считал его человеком, которого хватит на всех нас.
Нынче он сидел в кресле и был серый.
То есть лицо у него было красное, багровое даже, каким оно всегда и бывало, а вот губы и уши посерели, и это мне не понравилось с порога.
— Лекарь. — Он попробовал встать и не стал. — Вы уж простите, что потревожил.
— Рассказывайте.
— Да что рассказывать… — Он махнул рукой. — Вчера за столом сидели. И вдруг, вообразите, рука. Правая. Была моя, и вдруг не моя. Ложку не удержал. И говорить стал, вроде как во рту каша.
— Долго?
— Полчаса, может, поболе. Бабы визжать, за попом послали. А оно возьми и отпусти. Само.
Я поставил стул и сел напротив.
— Николай Мироныч. Голова болит?
— Болит, — признался он. — Вот тут, в затылке. С осени, почитай, каждое утро. Проснусь, а она гудит.
— Звон в ушах?
Он поглядел на меня с изумлением.
— Есть звон. А вы откуда узнали?..
— Кровь из носа шла?
— Шла. — Он уже глядел с опаской. — Раза четыре за зиму. Обильно шла, я уж пугаться начал. А после отпустит, и опять хорошо.
— И после того как пойдёт кровь, голова проходит?
— Проходит! — Купец даже подался вперёд. — Вот это верно, лекарь. Как кровь пойдёт, так в голове и просветлеет.
Ну разумеется.
Я взял его руку и нашёл жилу.
Пульс у него был такой, какой в моём веке описывают одним словом, и слово это я произнести не мог, потому что здесь его не поймут. Тугой. Полный. Твёрдый, как натянутая верёвка, и чтобы его прижать, приходилось давить всерьёз.
Я послушал сердце. Работало оно тяжело, с усилием, и толчок его был сильным, разлитым, не таким, как у здорового.
И всё время, покуда я слушал, у меня в голове стучало своё.
Гипертоническая болезнь. Криз, случившийся за столом, и на его высоте — преходящее нарушение мозгового кровообращения. То, что в моём веке зовут малым ударом и считают прямым предвестником большого. Половина таких людей получает настоящий удар в ближайший год.
А у меня, чёрт побери, нет числа.
Я сидел, держал его запястье и ясно, до злости, понимал главную беду этой минуты.
Мне известно, что у этого человека в жилах стоит высокое давление, и известно, чем это кончится. Сказать это словами я умею, а показать не умею. У меня нет ни одного способа превратить моё знание в цифру, которую можно записать нынче, сравнить через месяц и предъявить хоть самому больному, хоть коллегам, хоть академии.