Литмир - Электронная Библиотека

А в ту минуту, когда мы груз снимем, мешок развяжется. Всё, что накопилось за два часа, разом хлынет в кровь, и человек, который улыбался и благодарил, через час начнёт умирать. Сердце сорвётся с ритма, почки встанут, и к утру его не будет.

В моём веке это называют синдромом длительного сдавления, и открыли его на развалинах после бомбёжек, спустя сто тридцать лет от нынешнего дня. Спасают от него переливанием, очисткой крови и аппаратами, которых здесь нет и не будет ещё полтора столетия.

А у меня есть жгут, вода и голова.

— Кожевника вынимайте первым, — сказал я. — Его не давит, его засыпало. Разбирайте руками, кирпич по кирпичу, балку не трогать.

Разбирали мы двадцать минут, и кожевника вытащили целым, если не считать ссадин и великолепного набора выражений.

А потом я подошёл ко второму и присел рядом.

— Как звать?

— Трофимом, барин.

— Трофим, слушай меня. Ноги чувствуешь?

— Не чую, — сказал он спокойно. — С час, как не чую. И не болят, вот что чудно.

Вот именно. И это было хуже всего.

Я велел принести два жгута и позвал Терентия, оказавшегося тут же, потому что он за мной приехал.

— Накладываем жгуты. Обе ноги, выше того места, где давит. И накладываем сейчас, до того, как поднимем балку.

Плетнёв, стоявший рядом, поглядел на меня, и я понял, что он в очередной раз совершенно не понимает, почему я отдаю столь странные приказы.

— Михайло Алексеевич… Он же под балкой. Ему кровь и так не идёт. Зачем жгут?

— Затем, что когда мы балку поднимем, кровь туда пойдёт.

— Так это же хорошо!

— Это его убьёт.

В палате стало тихо, и я понял, что объяснять придётся вслух и всем, потому что иначе эти люди станут работать против меня, желая добра.

— Слушайте все, — заговорил я. — Нога, которую два часа давит, умирает изнутри. Тихо. В ней скапливается яд, и сидит он там взаперти, потому что кровь в придавленное место не ходит. Снимем балку — яд пойдёт в тело, к сердцу, и человек умрёт к утру, и умрёт не от ноги, а от сердца. Я это видел. Оттого мы сперва перевяжем, а после поднимем. Жгут не пустит.

— А нога? — тихо спросил Терентий.

— А нога, может статься, и пропадёт.

Он кивнул. Понял с полуслова.

Жгуты наложили на оба бедра. Я проверил оба сам.

Балку поднимали у меня шестеро, медленно, по счёту, и подкладывали под неё чурки, чтобы не сорвалась. Трофима вытащили за плечи и вынесли на дверном полотне, и ноги у него висели так, как ноги у живого человека висеть не должны.

Положили его в соседней палате, у окна.

Обе голени были серо-синие, холодные и раздутые так, что кожа лоснилась. Я нажал пальцем, и ямка не расправилась.

Дальше я делал то немногое, что можно делать здесь.

Жгуты оставил. Снимать их разом нельзя ни в коем случае, и я объяснил это Плетнёву трижды, покуда он не повторил мне слово в слово.

Поить. Много, непрерывно, всю ночь, кружка за кружкой тёплой воды с малой толикой соли, потому что почкам этого человека предстоит промывать через себя всё, что придёт из ног. И единственное, чем я могу им помочь, — это гнать через них воду.

Холод на ноги.

И смотреть. Всю ночь смотреть, что с мочой, сколько её и какого она цвета.

— А жгуты когда? — спросил Плетнёв.

— Распускать станем по чуть-чуть, начиная с рассвета. На палец. Потом ждать час и глядеть, что с ним делается. Если станет дурно, затягиваем обратно.

Я выпрямился и поглядел на него.

— Плетнёв, нынче ты спать не ляжешь. И я не лягу.

* * *

Робек приехал в одиннадцатом часу, и не один.

С ним приехали ко мне Мейер, поднятый из постели, и смотритель больницы, и вид у смотрителя был такой, точно обвалилось на него самого.

Сперва мы обошли крыло.

Плотники, вызванные Робеком, уже поставили подпоры, и при их фонарях я наконец разглядел то, что днём разглядеть было нельзя.

Кладка в этом углу была другая.

Я не строитель и в жизни не держал мастерка. Но всякий, кто хоть раз глядел на кирпичную стену, видит разницу между швом ровным и швом, который гуляет. А здесь, в трёх саженях от свода, шов расходился на палец, и раствор между кирпичами был серый, рыхлый, вовсе не белый, и выкрашивался из-под пальца, как сухая земля.

Раствор я растёр в ладони.

— Карл Фёдорович. Поглядите. Раствор рассыпается.

Мейер потрогал и пожал плечами. Робек подошёл, поглядел внимательнее и мне ничего не сказал.

А я стоял и думал.

Этой больнице неполных два года. Она новая. Стены её выстроены при нас, и на моей памяти тут не случалось ни осадки, ни воды.

И всё же раствор в этом углу рассыпается.

Такое бывает от одного. Известковый раствор схватывается только в тепле, а на морозе он просто замерзает вместе с водой и стоит себе крепко, покуда не оттает. Каменщик, которому велено сдать работу к сроку, кладёт зимой, и стена стоит как влитая, а весной оттаивает, и раствор в ней делается мёртвым.

Одну зиму такая стена простоит, а может, простоит и вторую. А на третью весну, когда оттает и замёрзнет ещё раз, свод сядет.

— Михаил Михайлович, — сказал я. — Это крыло зимой клали.

Робек поглядел на меня, потом на шов.

— Откуда вы знаете?

— Не знаю, но полагаю. Раствор мёртвый, а простоял он две зимы. Больше ему неоткуда взяться.

И вот тут подал голос смотритель.

— Я докладывал, — сказал он.

Мы обернулись.

— Что докладывали?

— О сырости в этом углу. — Он полез за пазуху и вынул сложенные бумаги, и было видно, что он их принёс с собой и держал наготове. — В сентябре месяце доносил, что по стене идёт мокрое пятно и штукатурка отходит. И в ноябре доносил вторично. Вот копии.

Робек взял бумаги и стал читать при фонаре.

Я стоял рядом и не лез, потому что это уже был не мой разговор.

Меня в сентябре и ноябре в этом городе не было. Я был в Вильне, потом в Пултуске, потом вёз раненых по зимней дороге. За здание отвечал не я, и глядеть за ним было некому, кроме тех, кому это положено.

— Что вам сказали, когда вы донесли о проблемах со зданием? — спросил смотрителя Робек.

— Дык отписали, что осмотр будет произведён по весне, когда сойдёт сырость. — Смотритель пожал плечами. — Весна, Михаил Михайлович, нынче и пришла.

Робек сложил бумаги и убрал их себе.

— Разберёмся, — сказал он тем голосом, от которого мне стало почти жаль неизвестного мне человека. — Нынче о другом. Палату разбирать. Больных переложить. Крыло запереть.

Раскладывали больных до второго часу, и вот тут вылезло то, о чём я думал весь вечер.

Одиннадцать человек из запертого крыла надо было куда-то деть.

Мест не было. Свободные койки в больнице всегда есть на бумаге и никогда в натуре, и потому одиннадцать человек мы разложили по другим палатам, куда попало, и вот тут я поймал себя за руку.

— Стойте, — сказал я. — Этого не сюда.

— Отчего? — удивился Мейер. — Койка свободная.

— Оттого, Карл Фёдорович, что у него рана гноится, а тут лежит грудной. Он его к утру заразит.

— А куда же его?

И я не нашёлся, что ответить.

Некуда.

Мы стояли в коридоре, три лекаря, и перекладывали людей, как перекладывают мешки, по одному признаку. Где есть свободное место. И я в эту минуту ясно увидел ту дыру, которая у нас была с самого начала и в которую я полтора года не глядел, потому что глядел в другие.

У нас нет приёмного отделения.

Есть приёмная комната. Чулан с лавками при входе, куда в приёмный день набивается семьдесят человек, и где бабы с младенцами стоят вперемешку с мужиками в тулупах, и где всякий дышит на всякого.

Больного осматривают там, а после ведут в палату. И всё.

В моём времени система работала иначе.

Человек, поступающий в больницу, не попадает в палату сразу. Он попадает в отдельное место, работающее как сортировочный двор.

Там его разбирают и решают, кто он. Тяжёлый, которого надо нести немедля, или тот, кто подождёт до утра.

14
{"b":"980904","o":1}