– Ты будешь выглядеть очень комично.
– Конечно. Я буду делать ошибки, но ты станешь меня поправлять, и я ни одной ошибки никогда не повторю, ну, может, только разок. А если там, у себя на родине, ты соскучишься по нашей еде, я буду тебе ее готовить. Я пойду в школу, где учат быть хорошими женами, если такие школы есть, и буду там учиться.
– Такие школы существуют, но тебе такая учеба ни к чему.
– Пилар говорит, что в твоей стране такие школы есть. Она читала про них в каком-то журнале. И еще она сказала, что я должна выучиться говорить по-английски, причем хорошо, чтобы тебе не было за меня стыдно.
– Когда это она успела тебе все это сказать?
– Сегодня. Пока мы собирали вещи, она все время говорила мне, что я должна делать, чтобы быть твоей женой.
Наверное, она тоже бывала в Мадриде, догадался Роберт Джордан и сказал:
– Чему еще она тебя учила?
– Она говорила, что я должна заботиться о своем теле и следить за фигурой, как матадор. Сказала, что это очень важно.
– Это правда, – согласился Роберт Джордан. – Но тебе еще много лет не надо будет об этом беспокоиться.
– Нет. Она сказала, что нашим женщинам надо всегда про это помнить, потому что с нами это случается неожиданно. Она рассказывала, что когда-то была такой же худой, как я, но в те времена женщины не делали никаких упражнений. И она мне сказала, какие упражнения надо делать, и велела не есть слишком много. Еще сказала, чего именно не надо есть. Но я забыла, надо будет снова спросить у нее.
– Картошку, например?
– Да, картошку и все жареное. А когда я сказала ей про то, что у меня внутри неладно, она не велела тебе об этом говорить, велела терпеть, чтобы ты ничего не узнал. Но я тебе рассказала, потому что не хочу никогда и ни в чем тебя обманывать, а еще я боялась, чтобы ты не подумал, что нам больше не будет хорошо вместе и что того, что было с нами там, в горах, на самом деле не было.
– И правильно сделала, что рассказала мне.
– Правда? Потому что мне стыдно, я на самом деле готова сделать для тебя все, что ты захочешь. Пилар меня научила разным вещам, которые можно делать для мужа.
– Ничего делать не надо. То, что мы имеем, принадлежит нам обоим, и мы будем это хранить и беречь. Мне и так хорошо – лежать возле тебя, прикасаться к тебе и знать, что ты действительно рядом, а когда ты снова будешь готова, у нас будет и все остальное.
– Но разве нет ничего такого, что тебе нужно и что я могла бы для тебя сделать? Про это она мне тоже все объяснила.
– Нет. Все, что нам нужно, мы будем делать вместе. У меня нет потребностей отдельных от твоих.
– Это мне гораздо больше нравится. Но ты всегда помни, что я сделаю все, чего ты захочешь. Только тебе нужно мне подсказывать, потому что сама я ничего не знаю, а большую часть того, что рассказывала Пилар, не очень-то поняла, но постеснялась переспросить – она такая умная и столько всякого знает.
– Крольчонок, – сказал он, – ты – прелесть.
– Qué va, – ответила она. – Но вообще-то нечасто приходится учиться всему, что должна уметь жена, в один день, к тому же в такой, когда и лагерь сворачивают, и к бою готовятся, а другой бой уже идет неподалеку в горах, так что, если я буду что-то делать не так, ты должен мне говорить, потому что я тебя люблю. Я и запомнить могла что-то неправильно, многое из того, что говорила Пилар, было очень уж сложно.
– А что еще она тебе говорила?
– Ой, я и не припомню, так много всего было. Например, что я могу поговорить с тобой про то, что со мной сделали, если это снова начнет меня мучить, потому что ты – хороший человек и уже все понял. Но что лучше про это никогда не говорить, ну, разве только это опять накатит на меня чернотой, как раньше бывало, и тогда, если я с тобой поделюсь, глядишь, это поможет мне освободиться.
– А сейчас это давит на тебя?
– Нет. С тех пор как мы с тобой первый раз были вместе, всего того как будто и не бывало. Только о родителях я никогда не перестаю горевать. Это уже навсегда. Но если я и впрямь собираюсь стать твоей женой, я должна рассказать тебе все, что ты должен знать, чтобы твое самолюбие не страдало. Ты знай, что я не сдавалась им ни в какой момент. Отбивалась изо всех сил до конца, только вдвоем они могли со мной справиться, а иногда и больше их требовалось. Один сел мне на голову и держал меня. Я это тебе рассказываю ради твоей гордости.
– Моя гордость – это ты. Не надо ничего рассказывать.
– Нет, я говорю про ту гордость, которую муж должен чувствовать за жену. И еще одно. Мой отец был мэром нашей деревни и уважаемым человеком. И моя мать была уважаемой женщиной и доброй католичкой, их обоих убили за политические взгляды моего отца, который стоял за Республику. Расстреляли у меня на глазах, и перед расстрелом, уже когда стоял у стены деревенской скотобойни, отец крикнул: «Viva la República!»[137]
А моя мать, стоявшая рядом с ним, у той же стены, сказала: «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни!», а я надеялась, что меня тоже расстреляют, и собиралась сказать: «Viva la República y vavan mis padres»[138], но меня не расстреляли, а вместо этого сделали со мной плохое.
Ты слушай. Я еще кое-что тебе расскажу, потому что это нас с тобой касается. После расстрела возле matadero[139] всех нас, оставшихся в живых родственников, которые все это видели, погнали вверх по крутому склону и вывели на главную площадь. Почти все плакали, но были и такие, у которых от увиденного и язык отнялся, и слезы высохли. Я сама не могла плакать. И не видела ничего вокруг, у меня перед глазами стояли только отец и мать в минуту расстрела, и как моя мама сказала: «Да здравствует мой муж, мэр этой деревни», и эти ее слова звенели у меня в голове, как страшный крик, который никогда не умолкнет. Моя мать не была республиканкой и поэтому не сказала: «Viva la República», она сказала «viva» моему отцу, который уже лежал у ее ног лицом вниз.
Но это она произнесла очень громко, можно сказать, прокричала, и тогда они выстрелили, и она упала; я хотела вырваться, броситься к ней, но не могла, потому что мы все были связаны вместе. Стреляли guardia civiles, и они не уходили, ждали, чтобы расстрелять остальных, но тут фалангисты погнали нас вверх, а гвардейцы так и остались стоять, опираясь на свои ружья, а тела остались лежать под стеной. Мы, девушки и женщины, связанные друг с другом за руки, растянулись длинной цепочкой, и они гнали нас сначала вверх по склону, потом по улицам до самой площади, а на площади остановили напротив ратуши, возле парикмахерской.
Потом двое из них оглядели нас, и один сказал: «Вот это – дочка мэра», а другой добавил: «С нее и начнем».
Они перерезали веревку у меня на руках, один сказал другому: «Свяжи концы снова вместе», и двое поволокли меня за руки в парикмахерскую, вздернули вверх, бросили в парикмахерское кресло и прижали.
В зеркале напротив я видела свое лицо и лица тех, которые меня держали, и еще троих, которые нависали надо мной сзади; никого из этих людей я не знала, я видела в зеркале и себя, и их, но они смотрели только на меня. Похоже было, как будто я сижу в кресле у зубного врача, а вокруг меня собралось много этих врачей, и все они сумасшедшие. Я еле узнавала себя, так изменилось мое лицо от горя, но я знала, что это я. И горе мое было такое тяжкое, что я не чувствовала ни страха, ни вообще ничего, кроме этого горя.
Тогда я заплетала волосы в две косы, и вот я увидела в зеркале, как один из них схватил мою косу и так дернул ее вверх, что я почувствовала-таки боль, несмотря на все свое горе, а потом отрезал ее бритвой прямо под корень. И я увидела себя с одной косой, на месте другой торчал какой-то кустик. Потом он отрезал и другую косу, но перед тем не поднял ее вверх, поэтому бритва поранила мне ухо, и я увидела, как из ранки идет кровь. Вот, пощупай, там шрам остался, чувствуешь?