Он жалел, что ему не довелось увидеть сражения на плато за Гвадалахарой, в котором были разбиты итальянцы. Но тогда он был в Эстремадуре. Однажды вечером, две недели назад, в «Гейлорде», Ганс рассказал ему о нем так, что он словно увидел это сражение собственными глазами. В ходе его был момент, когда они оказались почти разгромлены – это когда итальянцы прорвали фронт возле Трихуэке и Двенадцатая бригада попала бы в окружение, если бы была перерезана дорога Ториха – Бриуэга. «Но зная итальянцев, – рассказывал Ганс, – мы предприняли маневр, который против любого другого противника был бы неоправданным, а тут, как и предполагалось, оказался успешным».
Ганс все продемонстрировал ему на полевой карте. Он повсюду таскал ее с собой в своем планшете и, казалось, до сих пор не мог поверить в свершившееся тогда чудо. Ганс был хорошим солдатом и отличным товарищем. Испанские войска под командованием Листера, Модесто и Кампесино в том сражении показали себя хорошо, рассказывал он, и это следует поставить в заслугу их командирам и дисциплине, которую они утвердили в своих частях. Но многие решения, которые принимали Листер, Кампесино и Модесто, были им подсказаны их русскими военными советниками. А сами они были вроде стажеров, летевших на самолете с двойным управлением, которое пилот-инструктор в любой момент мог взять на себя в случае допущенной ими ошибки. Что ж, нынешний год покажет, многому ли и насколько хорошо они научились. Через некоторое время двойное управление снимут, тогда и посмотрим, как они умеют командовать своими дивизиями самостоятельно.
Они были коммунистами и приверженцами железной дисциплины. Установленная ими дисциплина должна была выковать хорошие войска. Листер слыл особенно строгим по части дисциплины. Он был настоящим фанатиком, и у него полностью отсутствовал пиетет перед человеческой жизнью, что вообще свойственно испанцам. Мало в каких армиях со времен первого татарского нашествия на запад столько казней проводилось по столь ничтожным поводам, как под его командованием. Но он знал, как превратить дивизию в боеспособное войско. Одно дело удерживать позиции. Другое – атаковать их, брать штурмом. И совсем другое – маневрировать войсками на поле битвы, думал Роберт Джордан, сидя за столом. Интересно, как Листер, такой, какой он есть, справится со своей задачей, когда двойного управления не будет? Но, может, они и не уйдут, думал он. Хотел бы я знать, уйдут ли они. А может, еще и укрепятся? Интересно, что русские думают обо всем этом деле? Надо побывать в «Гейлорде», сказал он себе. Мне многое надо узнать, а узнать это можно только там.
Одно время он считал, что визиты в «Гейлорд» ему вредны. Тамошний дух противоречил пуританскому, религиозному коммунизму, царившему на улице Веласкеса, в доме шестьдесят три, в palacio[81], где располагался столичный штаб Интернациональных бригад. На Веласкеса шестьдесят три, не говоря уж о штабе Пятого полка, до того как его расформировали на бригады при реорганизации армии, ты ощущал себя членом религиозного ордена – в «Гейлорде» такого ощущения не было и в помине.
В обоих этих местах ты чувствовал себя так, словно принимаешь участие в крестовом походе. Это определение казалось единственно подходящим, хотя было так затаскано и охаяно, что давно лишилось своего подлинного смысла. Несмотря на бюрократизм, неэффективность и внутрипартийные разногласия, ты ощущал там нечто похожее на чувство, которое ожидаешь испытать, но не испытываешь в день первого причастия. Это было чувство посвящения в служение угнетенным всего мира, чувство, о котором трудно и неловко говорить – как о собственном религиозном опыте, но которое, тем не менее, было подлинным, как то чувство, которое испытываешь, слушая Баха или стоя в Шартрском или Лионском соборе и глядя на свет, проникающий сквозь их огромные окна; или когда в музее Прадо рассматриваешь картины Мантеньи, Греко или Брейгеля. Оно заставляло тебя ощутить причастность к делу, в которое ты верил полностью и безоговорочно, и испытать восторг братского единения со всеми, кто в нем участвовал. Ничего подобного прежде в твоей жизни не было, а теперь появилось и стало для тебя настолько важным, настолько исполненным смысла, что перед его лицом даже твоя собственная смерть утрачивала значение, просто ее следовало избегать, поскольку она помешала бы тебе исполнить свой долг. Но самым лучшим было то, что ты имел возможность и испытывал потребность что-то делать ради этого чувства. Ты мог бороться.
Вот ты и боролся, думал он. И в процессе борьбы – не прошло и полугода – чистота чувства по отношению к тем, кто отважно сражался и выжил, скоро утратилась.
Защита позиции или города – это такой участок войны, на котором еще можно переживать то, первое чувство. Так же, как и сражаясь в горах. Там еще сохранялось понятие подлинного революционного товарищества. Там, когда впервые возникла необходимость укрепить дисциплину, он это понял и одобрил. Под артиллерийским обстрелом люди тру́сили и бежали. Он видел, как их расстреливали и трупы бросали гнить на обочинах, позаботившись разве лишь о том, чтобы не оставлять патроны и ценные вещи. То, что забирали патроны, ботинки и кожаные куртки, было правильно. То, что забирали ценные вещи, – только практично. Чтобы все это не досталось анархистам.
Расстреливать дезертиров на месте казалось справедливым, правильным и необходимым. В этом не было ничего предосудительного. Дезертирство с поля боя считалось проявлением эгоизма. В Гвадарраме фашисты атаковали, а мы остановили их на сером скалистом склоне, поросшем карликовыми соснами и дроком. Мы удерживали дорогу под воздушной бомбежкой, а потом они подтянули артиллерию и стали поливать нас снарядами, но те, кто к концу дня остался в живых, пошли в контратаку и отбросили их назад. Позднее, когда они попытались обойти нас слева под защитой скал и деревьев, мы закрепились в здании горного курорта, стреляя из окон и с крыши, хотя они обходили здание уже с двух сторон, а мы не понаслышке знали, что значит попасть в окружение, но держались, пока не началась контратака и они снова не были отброшены назад, за дорогу.
Посреди всего этого – страха, от которого пересыхает во рту и в горле, пыли от крошащейся штукатурки, паники из-за внезапно обрушившейся стены, расплющивающей человеческую плоть, рева снарядов – ты прочищаешь ствол пулемета, оттаскиваешь в сторону тех, кто только что еще стрелял из него, лежишь лицом вниз, засыпанный осколками кирпича, спрятав голову за щиток, пытаешься устранить поломку, вытаскиваешь застрявшую гильзу, выравниваешь ленту, приникаешь к щитку, – и вот, глядя в прицел, ты уже снова нашел придорожную полосу; ты сделал то, что нужно было сделать, и знаешь, что твое дело правое. Там ты познал иссушающее рот, очищающее страхом и огнем упоение битвы; тем летом и той осенью ты сражался за всех обездоленных на земле, против тирании, за все то, во что верил, за новый мир, который открылся перед тобой. Той осенью, думал он, ты научился стоически претерпевать невзгоды, в течение длительного времени пребывая в холоде, сырости, грязи, бесконечно роя окопы и строя укрепления. И все ощущения лета и осени были смазаны из-за усталости, вечного недосыпа, нервозности и отсутствия каких-либо удобств. Но они не исчезли, и все, через что тебе пришлось пройти, лишь заставило тебя еще больше ценить их. Именно в те дни, думал он, ты испытал глубокую, здоровую и бескорыстную гордость… Каким тоскливым занудой выставил бы ты себя с этими мыслями в «Гейлорде», вдруг подумал он.
Нет, таким, каким ты был тогда, ты бы не пришелся в «Гейлорде» ко двору. Ты был слишком наивным, в некотором роде блаженным. Однако, возможно, и «Гейлорд» тоже был тогда не таким, каким стал теперь. Да, на самом деле тогда он был не таким, сказал он себе. Не таким. Никакого «Гейлорда» тогда, в сущности, и не существовало.
Карков рассказывал ему, как было тогда. В те времена русские, сколько их было в Мадриде, жили в отеле «Палас». Ни с кем из них Роберт Джордан не был знаком. Это было еще до формирования первого партизанского отряда, до того как они встретились с Кашкиным или с кем-нибудь еще. Кашкин тогда действовал на севере, в Ируне, Сан-Себастьяне, участвовал в неудавшемся сражении за Виторию. В Мадрид он приехал только в январе, когда Роберт Джордан воевал в Карабанчеле и Усере; в те три памятных дня они остановили правое крыло фашистского наступления на Мадрид и дом за домом освобождали от марокканцев и tercio[82], чтобы очистить разрушенные предместья на краю серого, спекшегося под солнцем плато и установить линию обороны вдоль гор, которые служили бы защитой этой части города. Все это время Карков находился в Мадриде.