Я посмотрел на Моргунов. Трое сидели на гальке ниже, у самого ската, и моргали. Эти таскали всё, что плохо лежит. Но они таскали мелочь: крышку, прутик. Рыбу целиком им не поднять, а дверцу с камнем и подавно.
— Кто-то украл, — сказал я. — Кто, не понимаю.
Леонид молчал. Он смотрел на пустые ветки на дне, и я не мог ничего прочитать у него на лице.
— Эту ночь я просижу здесь, — сказал я. — Посмотрю, кто ходит. Вечером снова положим еду. Караул у костра как обычно, со свистком. Я у ямы.
— Один? — спросила Инна.
— Пока один.
Мне это не нравилось. Ночью, когда у костра сидел человек со свистком и не спал, кто-то дошёл до ямы в двадцати шагах от него и унёс еду из-под дверцы, и никто ничего не услышал.
Дозор ночью будет усиленный. Это я решил ещё до того, как мы вернулись к скату.
День прошёл быстро: у всех были дела.
Женя и Инна ставили себе шалаш рядом со скатом: воткнули две доски в землю наклонно, одну на другую, а сверху накидали веток с листьями, какие нашлись. Получилось низко и криво, но Инна туда залезла и вылезла.
— Нормально, — сказала она.
Леонид, глядя на них, молча взял две оставшиеся доски и поставил такой же себе, чуть поодаль. Никто его не просил.
Мы с Димой сходили к корню и взяли две мелкие рыбы.
— Хватит, — сказал ему я. — Корень надо беречь.
Я достругал брусок на копье до острия и обжёг его над углями, поворачивая, пока он не стал тёмным и твёрдым. Копьё вышло тяжелее зубочистки и длиннее, как раз на ящера. Я поставил его к скату, пятым.
К яме с камнями я ходил один раз, в полдень. Камни лежали и светились. На меня не бросались. Я к ним не тянулся.
Дядя застонал, когда солнце уже клонилось к лесу.
Услышали все, Ольга первой, я вторым: негромкий стон, потом второй, и тот тянулся дольше. Я бросил копьё и пошёл, и остальные за мной.
Он метался и мотал головой по полотенцу, и губы у него были сухие. Глаза он не открывал, но говорил.
— Воды, воды, дайте мне воды!
Голос был слабый и хриплый, но все слова я разобрал. Ольга уже протягивала бутылку. Я приподнял ему голову и дал глотнуть. Он захлебнулся, потом глотнул ещё, и дальше я давал понемногу, с паузами, чтобы он не закашлялся.
Он затих, и я опустил ему голову на полотенце. Дыхание у него выровнялось.
Инна присела рядом и долго держала ладонь у него на лбу. Потом убрала руку и сказала:
— Жар.
— Сильный? — спросил я.
— Градусника нет. Утром был тёплый. Сейчас горячий.
Я тоже положил руку. Горячий. Вчера я списал это на духоту под скатом. Сегодня списывать было не на что.
Я проверил повязку на затылке: она была сухая, и из-под узлов ничего не текло. Значит, не рана. Или рана, но внутри, куда я не загляну.
— Мокрую тряпку на лоб, — сказал я Ольге. — Менять, как нагреется. Поить чаще, по глотку, без счёта. Если снова будет просить, давать.
— Что с ним? — спросила она.
— Не знаю.
К вечеру снова в яму положили еду: две варёные рыбы на лист, а сверху дверцу с камнем. Инна повторила всё, как было вчера, чтобы вор, если он придёт, нашёл еду на тех же местах.
— В засаде сижу я, — объявил я у костра. — И Леонид.
Леонид поднял на меня глаза. Я ждал спора.
— Ладно, — сказал он.
Кивнув, я достал из-за пояса пакет и развязал двойной узел. Личинок я высыпал на ладонь и начал считать.
Пятнадцать.
Я пересчитал дважды, потому что от этого числа зависело, сколько мы будем видеть ночью. Пятнадцать белых личинок были мельче первых: со дна гнилухи, которую мы выбрали до трухи, а других гнилух я не нашёл. На двоих, по шесть на каждого, уходило двенадцать. Оставалось три.
Три личинки, это пятнадцать минут зрения на весь остров, если считать по пять на штуку, и больше взять негде.
Я сидел с ними на ладони и думал, стоит ли оно того: одна ночь ради одного вора. Можно было сидеть у ямы без всякого зрения и броситься на шорох, но в темноте я бы поймал воздух.
— Чего ты их гладишь? — спросил Леонид. Он подошёл и сел напротив на гальку.
— Считаю. Это последние.
— Там, где я брал ящера, стоит такая же гнилуха, дальше по берегу, за поворотом, в лесу. Большая, я её видел.
Я поднял на него глаза.
— Такая же? — спросил я.
— Такая же, трухлявая, с корой. Я в неё не лез, мне не до того было.
Если он не врал, а врать ему тут было незачем, то теперь мы знаем где личинок больше, чем в моём пакете. Это меняло дело. Я ссыпал их обратно и завязал пакет.
Тратим.
Мы ушли к яме, когда совсем стемнело. Женя остался у костра первым, со свистком, а Инна должна была сменить его за полночь. Ольга сидела при дяде с мокрой тряпкой. Дима спал, и Чебу спал у него под боком. Я взял зубочистку, а Леонид, не спросив, взял дубину, и я ему ничего не сказал.
Жене я объяснил на пальцах.
— Свисток только если к скату кто-то идёт. Если шум у ямы, сиди и не дёргайся: у ямы мы.
Он кивнул два раза.
— А если шум будет и там, и там? — спросил он.
— Тогда свисти.
Он успокоился: у него был порядок действий.
Залегли за кустом шагах в десяти от ямы, выше по склону, чтобы яма была под нами. Куст закрывал нас от костра, и это было хорошо: огонь слепит, когда приходит зрение. Я это знал по той ночи с Женей. Леонид ничего не знал, и я рассказывал ему шёпотом, пока мы устраивались.
— Шесть штук, по одной, — шепнул я. — Между ними пять минут, я считаю до трёхсот. Через два часа начнёт работать. Каждая даёт пять минут, одна за другой, выходит полчаса. Сначала у меня, потом у вас. Пока я вижу, вы отдыхаете. Пока вы видите, отдыхаю я.
— Ты их ел?
— Ел, — сказал я. — Поэтому знаю.
— А я не ел.
— Вот и проверим.
Он хмыкнул, но взял личинку. Я съел свою первую и начал считать.
Триста ударов сердца в тишине, рядом с мужиком, которому я не верил, это долго. Я считал и глотал, потом считал снова. Он ел после меня, по моему слову, и ни разу не поморщился. Личинки были мягкие и сладковатые, и я к ним привык за эти дни, а он ел их так, как будто ел всю жизнь.
Потом мы лежали и два часа ждали. Яма чернела внизу, и дверца на ней была просто тёмным пятном.
— Слушай, — сказал он негромко в темноту. — Ты откуда столько всего знаешь? Молодой же. Узлы, еда эта, вода по счёту, личинки.
Вопрос был честный. Ответа у меня на него не было. То есть был, но он не годился: тело, в котором я лежал, выглядело лет на двадцать пять, и спасателем со стажем оно быть не могло.
— Отец, — сказал я. — Отец спасателем был, в отряде. Учил меня с детства, в походы брал, в лес. Я потом сам в спасатели пошёл, по его стопам.
Врать я не любил и врал плохо. Но в этот раз, похоже, вышло. Он помолчал и сказал:
— Повезло тебе.
— С чем?
— С отцом. У меня отца не было. Мать одна тянула. Я вот думаю, если бы был, — он замолчал, — если бы был, я бы, может, по наклонной не пошёл.
Он не договорил, и я не спросил. По наклонной: что стоит за этим словом, я знал. К этому добавились ящер, забитый о валун за восемь ударов, и «вытащил обоих» без объяснения, как. Картинка складывалась, и мне она не нравилась. Но я лежал с ним в одном кусте: у него была дубина, а у меня копьё, и смотрели мы на одну яму.
Пока мы лежали, я думал о воре.
Зверя я исключил утром и не передумал. Оставался человек. Нас семеро: пятеро этой ночью были у костра или под скатом, а двое лежали здесь. Значит, восьмой. Он не вышел на наш дым за шесть дней, хотя дым было видно с любого края этого мыса, зато знает, где у нас еда, и приходит за ней, когда темно.
Кольцо на лапе у Чебу было ровной отметиной, как от петли, только без шнура. Я тогда отложил его, потому что лапу надо было лечить, а не разглядывать. Петлю на зверя ставят люди, и ставили её до нас: Чебу носил её уже на берегу. И этот человек никуда не делся с острова.
Потом заработало зрение.
Пришло оно, как всегда, разом: я увидел яму с дверцей и камнем на ней, куст слева от ямы и ствол над ней, а чуть дальше, под стволом, слабый белёсый свет из первой ямы. Камни светились в темноте так же ровно, как днём.