Я взял ближний лист за край и дёрнул, но лист не порвался. Тогда я дёрнул сильнее, обеими руками, упираясь, а он натянулся и остался целым. Я отпустил его и посмотрел на руки. Хорошо.
— Женя, сюда. Этот и этот, — я показал на два лопуха, стоявших рядом. — Ломаем у земли. Берись за стебель двумя руками, вот так, пониже листа. Вдоль стебля колючка, с иглу, не хватайся сверху. Я уже один раз хватался.
Он взялся, как я показал. Мы навалились вдвоём на первый, и стебель хрустнул у самой земли и лёг. Второй пошёл так же. Я протащил оба к Леониду и положил рядом с ним один на другой, листьями вверх, а стеблями в одну сторону, к лесу. Два листа легли с запасом: на них можно было уложить таких двоих.
— Это что? — не понял Женя.
— Это на чём мы его повезём, — я взялся за стебель и показал. — Сюда он ложится. Стебли нам в руки. Листья по земле скользят: тут всюду сухая подстилка, мы по ней сюда шли. Втроём поднять его мы не можем, а тянуть сможем вдвоём.
Женя посмотрел на лопухи, потом на рюкзак, из которого минуту назад вытащили одну ветровку, и ничего не сказал. Я тоже промолчал, но слово «ничего» вспомнил: полезного в рюкзаке и правда не нашлось, зато полезное росло у кустов.
Лист, который не рвётся руками и годится на двоих, я записал отдельно, в самый конец списка, туда, где у меня стояла крыша от дождя. Проверю его при свете, а сегодня он пойдёт на сани.
Переложили мы его втроём с третьего раза. Первые два он съезжал с листа обратно в траву, потому что брали мы его неровно, а он был тяжелее нас двоих вместе. На третий раз я взял его под плечи, а Женя под колени, пока Инна держала голову, и мы перенесли его на листья за один счёт. Инна сразу повернула его на бок и подложила ветровку.
— Проба, — я взялся за свой стебель. — Женя, за второй. Десять шагов.
Мы потянули. Листья пошли по подстилке с шелестом, тяжело, но пошли. Леонид лежал и не съезжал, а стебли в руках не трещали. В конце пробы я остановился и, приподняв край, посмотрел на листья снизу: они остались целыми, и под Леонидом ничего не порвалось.
За дорогу сюда и на поляне Женя сжёг семь факелов, и в вязанке у меня осталось пять. Обратно выходило часа полтора, а пять факелов давали час с четвертью. Остаток покрывали полчаса зрения, если всё пойдёт, как я считал, и головня.
— Пойдёт, — я выпрямился. — Инна, берёте факел и головню и идёте впереди, недалеко. Светите на корни, не на нас. Факел сядет до верёвки, говорите: меняем на передышке. Что-то увидели, тоже говорите.
— Хорошо, — она взяла факел и головню и встала впереди, не спросив, что именно надо увидеть.
Потянули, и поляна за спиной скоро пропала из виду.
Зрение пришло на первой передышке.
Я выпрямился над стеблем и увидел лес. Он был виден сразу весь, до дальних стволов, с корой и листьями, и каждый корень под ногами. И тут же по глазам ударил факел у Инны: огонь, при котором до этого я различал корни на два шага вперёд, теперь резал глаза, как сварка.
— Инна, гасите факел, — велел я, зажмурившись. — В землю его, совсем. Головню держите за спиной. Полчаса я вижу за всех, а факелы нам ещё понадобятся.
Она воткнула факел в подстилку горящим концом, придавила ногой и убрала головню за спину. Смотреть снова стало можно.
— Вы видите? — Женя стоял у своего стебля и смотрел на меня.
— Вижу, — ответил я. — Полчаса, если всё пойдёт, как я считал. Потом объясню. Тянем.
Впереди в подстилке тянулся наш след: листья были сбиты ногами до земли, ветки надломлены, мох с корней содран. Там, где мы сбились и встали слушать, след делал петлю, и петлю я срезал.
Потом я огляделся. Мне нужно было знать, кто бежал за Женей. Я осмотрел стволы по кругу, сколько хватало взгляда, нижние ветки и кусты между ними. Ничего крупнее мелочи на коре там не было. Было ли оно здесь раньше и куда делось, глазами было не понять.
Корни я теперь видел заранее и называл Жене каждый вслух, за шаг до него, и мы перетаскивали Леонида через них, не цепляясь. Инну я поставил рядом с Леонидом.
— Держитесь рукой за край листа, — сказал я ей. — В темноте так проще.
Минут через пятнадцать свет погас. Я встал, и мне опять показалось, что ослеп: лес пропал, вокруг была полная темнота, и только за спиной у Инны краснел конец головни. Я досчитал до десяти, и лес вернулся целиком.
Это была четвёртая личинка, съеденная наугад, когда я потерял счёт. Я съел её секунд на десять позже, чем надо, и провал вышел ровно на эти десять секунд.
Три последние сработали ровно, одна за другой, и через полчаса от начала зрение погасло совсем.
Я раздул головню, и Инна не сразу, но зажгла от неё погашенный факел. Дальше пошли при нём.
Шли мы долго, а сколько, я сказать не мог: за временем я перестал следить и отмечал только передышки. Леонид был тяжёлый. Листья шуршали по подстилке и на каждом корне цеплялись, так что приходилось приподнимать стебли и перетаскивать его через корень на руках. Мы с Женей менялись стеблями и сторонами, когда у кого-то из нас сводило руку, и за всю дорогу мы поменялись раз шесть. Передышек было шесть, и на каждой я называл вслух её номер, чтобы думать о чём-то, кроме своего дыхания. Хватало этого минуты на две, а потом я просто дышал ртом, как получалось. Инна шла впереди с факелом и ни разу не оступилась. На передышке, если факел садился до верёвки, она зажигала от него новый. Последний догорел на шестой передышке. Дальше она раздувала головню и показывала нам корни её красным концом. Волка я так и не увидел и на пятой передышке подумал, что он остался у воды.
Седьмая передышка не понадобилась: впереди между стволами стоял свет, и это был мой костёр.
Костёр было видно из промоины. Значит, и нас от костра было видно.
Я увидел, как у огня встала маленькая фигура и наклонилась к большой, сидящей. Дима первым заметил тени и дёрнул мать за руку. Ольга подняла голову, а в следующую секунду я услышал свисток.
Свистнула она один раз и так резко, что у меня зазвенело в ушах на другом конце промоины. Это был её первый свисток за эти дни, и по делу. И правильно сделала.
— Это я! — крикнул я из промоины. — Андрей! Свои, не свистите!
Над скатом сухо хлопнуло четыре раза подряд: Моргуны окаменели от свистка. Из-под ската раздалось короткое недовольное «чбу».
Больше свиста не было. Ольга сидела на двери, держа свисток у рта, и смотрела на промоину, и когда мы вышли на свет втроём, с лопухами и с тем, что на них лежало, она опустила руку.
— Вы живой, — выговорила она и больше ничего.
Я протащил лопухи до ямы и отпустил стебель. Руки у меня дрожали, и я спрятал их за спину.
— Отчёт, — потребовал я у Димы, который стоял у ямы и смотрел на Леонида. — Ты спал?
— Нет, — доложил он. — Я считал.
— Сколько?
— До пятисот, тридцать раз, — сказал он ровно. — Потом сбился. Начал заново. Сейчас на двести.
— Хорошо считал, — я положил ему руку на макушку, и он не отодвинулся. — Теперь можешь не считать. Я вернулся.
Ольга не спала всю ночь: это было видно по тому, как горел костёр. Дрова лежали кольцом, как я оставил, половину она уже перевернула, а огонь стоял ровно, выше колена, как я велел. Дядя лежал на настиле, и полоса у него на затылке была на месте.
Леонида мы втащили под скат, не снимая с листьев: Женя тянул за стебли, я за ветровку, и уложили его на бок лицом к огню, рядом с настилом дяди. Места под скатом стало впритык: между настилом и дверью с Ольгой лежал Леонид на своих лопухах, и ходить между ними теперь надо было боком. Листья я оставил под ним. Снизу они протёрлись о корни до бахромы по краям, но держали. Это я тоже записал про лопух на завтра.
Инна, пока мы тащили, подошла к Ольге. Знакомиться она не стала. Посмотрела на ногу, которую Ольга, пока нас не было, обмотала сама, и на свисток в кулаке, а увидев рядом Диму, спросила:
— Где у вас вода?
Ольга посмотрела на меня. Я кивнул.
— Ведёрко, — Ольга показала. — Кипячёная в бутылке. Ему, — она кивнула на дядю, — двенадцать глотков в час. Днём по солнцу, ночью на глаз. Нам по пять.