Чиркнул по пятну ровно и с нажимом.
Она взялась.
Вспыхнула жёлтым и пошла гореть по палочке ровно, язычком в полпальца, без дрожи. Прикрыв её левой ладонью, я подвёл спичку сразу к стружке с трухой, чтобы огоньку было за что зацепиться с двух сторон.
Стружка взялась первой. Один завиток почернел и закрутился, и на нём встал огонёк больше спичечного. От него занялась соседняя стружка и труха под ней, и из середины шалашика пошёл густой белый дым.
Дальше я не торопился. Тонкую ветку положил поверх стружки. Когда она затрещала, положил вторую, за ней третью. Огонь шёл по ним снизу вверх, и каждая следующая загоралась легче предыдущей.
Когда занялись толстые, я убрал ладонь и просто сидел.
Горело. С кастрюлю, как я и рассчитывал, а через минуту уже с ведро, и жар от него дошёл до лица и до коленей.
Два дня у меня не было огня, и я за это время привык думать о нём как о задаче. А он просто горел и трещал, как любой костёр на любом выезде, и дым от него шёл вверх, к Моргунам.
— Вот так, — я задрал голову к ветке. — Запоминайте, как это делается.
Они моргнули. Один переполз подальше от дыма.
Обложку я положил на камень рядом с тремя палочками, а четвёртая догорала в костре. Две из трёх остались голыми, третья погасла сама, и больше в книжечке не было ничего. Я сказал это вслух, один раз, для порядка:
— Спичек больше нет.
И положил в огонь первую толстую ветку.
Ведёрко с водой стояло на трёх камнях, где я его и оставил. Я взял его за ручку и переставил на угли одним движением, как и планировал. Вода в нём качнулась и плеснула на угли.
Теперь ждать. Пока ведёрко на углях дойдёт до кипятка, пройдёт минут десять, и за эти минуты мне было чем заняться.
Дрова. Я оглядел то, что наломал с утра: тонких веток осталось с полдесятка, толстых четыре. Хватит на час огня, а при большой экономии на два.
Два мёртвых дерева у промоины я сегодня обобрал наполовину, а вторая половина росла выше, чем я доставал. Значит, после больных первым делом дрова, и это я записал в список, где они встали сразу за кипятком.
Больных было двое, и у каждого был свой кипяток.
Вода в ведёрке пошла пузырями по стенкам и со дна, а скоро закипела вся. Я снял его с углей через бейсболку, обернув ручку козырьком: одно полотенце лежало у дяди под щекой, другое до последней нитки ушло на Чебу, а третье было у меня на ногах.
Ведёрко поставил на гальку в стороне от огня, чтобы остыло до тёплого. Кипятком раны не промывают, это я знал ещё до всяких курсов.
Чебу я принёс к костру вместе с подушкой. Под навесом было темно, а здесь светло и тепло, и смотреть на лапу лучше при свете.
Он лежал, как и утром, с одним открытым глазом, и глаз смотрел мимо. Голову он держал под краем полотенца, а лапу в шине выставил наружу.
Воду я пробовал тыльной стороной кисти, как пробуют молоко для ребёнка. Горячо. Подождал, попробовал ещё, и вода была уже тёплая.
Узлы на шине я вязал утром, слабее вчерашнего, и теперь они развязались сами, стоило потянуть. Планочки отложил на гальку. Полосы размотал, и последняя сошла с лапы не сразу: там, где была отметина, ткань прилипла.
Лапа была толще здоровой вдвое, и шерсть на ней стояла торчком, как на мокрой кошке. Под кольцом кожа мокла, а из рассечённого места шло жёлтое. Пахло так же, как утром, только теперь я мог с этим что-то сделать.
Промывать я начал с ладони. Набирал тёплой воды и лил на лапу тонко, сбоку, так, чтобы вода уходила вниз, в гальку, и не затекала под полотенце на голову.
Жёлтое не сходило. Оно сидело под коркой и выходило по капле, как я ни лил.
По методичке такое размачивают. Лоскут я взял от той же полосы, которой была примотана шина: оторвал край и, намочив в ведёрке, приложил к кольцу тёплым. Держал, считая про себя до ста, и ещё раз до ста.
На второй сотне корка размякла, и жёлтое пошло в ткань. Я отжал лоскут в сторону и, намочив, приложил снова. На третий раз из-под кольца пошло больше, чем я ждал от такой лапы, и это было хорошо: пусть выходит наружу.
Так я повторял раз за разом, и на пятом вода, которую я лил на лапу, стекла на гальку чистой.
На второй промывке Чебу дёрнул лапой и сказал «чбу». Тихо, в полотенце, но сказал.
Утром он молчал, и мне это молчание не нравилось. Вчера он пищал, когда я трогал лапу, и писк я тогда записал в плохое. Сейчас я его переписал в хорошее: лапу он чувствует и на боль отвечает.
— Жалуйся, — я прополоскал лоскут. — Это ты можешь.
Шину я собрал из тех же планочек. Полосы я прополоскал в остатке тёплой воды и отжал. Обмотал свободно, так, чтобы под неё проходил палец, как и утром. Завязал обычные узлы. Лапа внутри шины лежала прямо.
Налил воды в горсть и просунул под полотенце. Он лакал. Мало, три-четыре раза, но лакал, и язык у него работал как надо.
Чебу я отнёс обратно под навес, но положил подушку ближе к открытой стороне, так, чтобы с подушки был виден костёр. Не знаю, зачем ему костёр. Мне бы на его месте было спокойнее.
Остаток в ведёрке был тёплый и кипячёный, и выливать его на гальку было жалко: до нового кипятка ещё минут двадцать. Я взял бутылку с кривой крышкой, сырую воду из неё выпил сам, а тёплую перелил в бутылку. Крышку закрутил и отложил для дяди.
Ведёрко я снова поставил на угли и подложил полено. Очередь на ведёрко у меня была из двоих, и дядя стоял вторым только потому, что у Чебу лапа текла с утра.
С бутылкой тёплой воды я пошёл под навес.
При полном свете я осматривал его вчера на берегу, и мне казалось, что я осмотрел всё. Затылок я тогда проглядел. Так что сегодня я начал с головы и пошёл сверху вниз, не торопясь, как учили на самом первом занятии.
Губы. Полтора суток я поил его через эти губы, а трещины на них заметил только сейчас: сухие, с белыми краями, они шли по обеим губам, а нижняя лопнула посередине до красного.
Я открыл ему рот большим пальцем, оттянув подбородок. Язык у него был сухой и в белом налёте, и изо рта шло кислым.
Кожу на тыльной стороне его кисти собрал в складку и отпустил. Складка осталась стоять. Постояла и легла, медленно, как плохое тесто.
Ё-моё.
Он высыхал у меня на руках, и шло это полтора суток. Всё это время я давал ему воду по капле с рукава и считал, что пою. Столько так не напоишь: с рукава выходит ложка за десять минут, а человеку в жару нужно ведро в день, и это если он не лежит на солнце и из него не течёт.
Шорты на нём были сухие. Проверил я это по делу: за полтора суток лежачий должен обмочиться хотя бы раз, и, если он этого не сделал, значит, воды в нём не хватило даже на это.
— Дядя, — я отпустил его подбородок. — Ты у меня высох, как вобла. Я проморгал, извини.
Он не ответил. На это я и не рассчитывал.
Дальше была арифметика, и я её сделал тут же, с бутылкой в руке. Поить его надо было столько, сколько он возьмёт, пока глотает, и каждый час, по солнцу. Вода нужна кипячёная и тёплая: от холодной лежачий кашляет, а от сырой, из ручья, я за его живот не ручался.
Считать я решил по кадыку. Один ход кадыка — глоток. Сколько глотков он возьмёт сейчас, столько и будет норма на час, а дальше посмотрим.
Рукав я мочил из бутылки и выжимал ему в рот, в самый угол, как делал вчера и утром. Он сглотнул, потом ещё раз. Я отжимал и считал, пока он глотал.
На тринадцатом глотке вода пошла из угла рта, и я перестал.
С рукава выходило двенадцать глотков в час: до ведра далеко, зато в десять раз больше, чем он получал от меня вчера.
— Через час ещё двенадцать, — пообещал я ему. — А потом ещё. Тебе понравится.
Теперь рана.
Полоса под затылком за утро присохла и не отдиралась. Я намочил её из бутылки по краю и, подождав, снял. Под ней было то же, что утром: белые рваные края, разбухшие от соли, и кровь, которая пошла, стоило мне повернуть голову. Кровь шла медленно и была тёмная, как утром и как, видимо, все полтора суток до этого.
Нож для масла лежал у костра, и утром я положил его туда для этой раны. Прижечь: горячий металл, и кровь встаёт.