Ланской не ответил. Ответа у него не было, и он видел, что у Артура его тоже нет. Фамилия Петрова у них была, она лежала у Ивана в папке с пометкой «свидетель, карта», и соединить таксиста из Серпухова с корпоративным архивом ни одному из них в голову не пришло. За окном садилось солнце, по стеклу башни напротив ползло оранжевое, и Ланской собрал распечатку, сложил вдвое и пошёл звонить Вельскому.
Глава 15
Ройтману я написал в пятницу вечером, когда Лера уснула. Первое сообщение он прочитал днём и назначил встречу на следующий четверг, и этот четверг лежал у меня в переписке рядом с захаровским «не тяните», как лежат в одном ящике счёт и повестка.
Я написал второй раз. «Герман Аркадьевич, до четверга не дотяну. Если есть окно раньше, возьму любое. И еще. В Москву приехать не смогу, Валерия болеет, из дома не уйду».
Ответ пришёл через сорок минут.
«Суббота. Приеду сам, к одиннадцати. Адрес пришлите. В три меня ждёт семья, так что два часа, не больше».
Я сидел с телефоном, пока не погас экран. За все месяцы он ни разу не вышел ко мне за пределы кабинета, не считая кафе у здания суда и конфликта у «Диагноста» с проверяющими, и ездил к нему я, и платил в том числе за право приезжать. Человек, который в субботу садится за руль и едет полсотни километров, либо делает одолжение, о котором потом не напомнит, либо выставит счет по двойному тарифу.
И ещё слово «семья». Я его перечитал отдельно. Полгода я знал Ройтмана как кабинет на Тверской, папку, гонорар и голос в трубке, который умеет не спрашивать до встречи, и ни разу не подумал, что в три часа субботы его кто-то ждёт к обеду. Жена, дети, может, внуки, стол, на котором сегодня из-за меня будет не хватать одного человека до трёх. В прошлой жизни я не знал, есть ли семья хоть у одного из моих юристов. Это не входило в договор. Я отправил адрес, приписал, как удобнее заезжать, и переписывал это трижды, хотя раньше на такое сообщение у меня уходило секунд восемь.
* * *
Утром Лера проснулась раньше меня. Хлопнула дверца шкафа, и я сел в кровати. Она стояла у окна с градусником и повернула его ко мне, не дожидаясь вопроса.
— Тридцать шесть и девять.
Впервые со среды цифра начиналась с тридцати шести. Я сказал «хорошо», и она посмотрела на меня так, будто ждала чего-то посодержательнее.
— Я кофе хочу.
— Чай.
— Ген.
— Чай. С лимоном. Кофе завтра, если утром будет столько же.
— Зануда, — сказала она, показав кончик языка, и пошла вниз, держась за перила уже одной рукой.
Чайник я поставил и сказал ей уже внизу, что в одиннадцать приедет Ройтман.
— Куда приедет?
— Сюда.
Она остановилась у ступеньки и оглядела гостиную так, как оглядывают её чужими глазами. Барон дошёл до неё от двери и ткнулся носом в ладонь, и с ним рядом у меня погасло всё, что я мог бы прочитать. Остались лицо и голос.
— Ген. У нас гость. А у нас плед на диване, аптечка на столе, кружка с малиной со среды и я. Четвёртый день не то чтобы человек.
— Ты выглядишь нормально.
— Я выгляжу на тридцать шесть и девять. — Она подобрала с дивана плед и посмотрела на него, как на улику. — И это Ройтман. Я тебя к нему сама отправила, помнишь? Я у него в кабинете сидела в худший период в своей жизни, и он меня такой не видел. И сегодня не увидит.
Возразить было нечего. В прошлой жизни люди приезжали ко мне тогда, когда я их вызывал, и никто не спрашивал, убрано ли в доме, потому что убирали другие люди и тоже по вызову. Сейчас я позвал гостя в дом, где женщина четвёртый день лежит с градусником, и сообщил ей об этом за два часа, между градусником и чайником.
— Виноват. Надо было сказать вчера.
— Надо было. — Она подумала. — Ладно, в конце концов, это не моя мама. — Я засмеялся. — Только не в гостиной. В гостиной моя берлога, я её за два часа не разберу.
— За обеденным столом. Я уберусь, ты еще болеешь.
— Хорошо, тогда я встречу и поздороваюсь, а дальше уйду в спальню. Человек едет в субботу. Я не буду сидеть наверху, как больная родственница.
— Ты и есть больная родственница.
— Я выздоравливающая, — сказала она. — Это другой статус, у него есть халат получше.
Наверх она поднималась медленно, и по её скорости, я понял про её тридцать шесть и девять больше, чем по градуснику. Я убрал со стола всё, что жило там эти дни, вынес Барону миску и увёл его в вольер. Вслух сказал, что нечего лезть к гостю. На самом деле он был мне нужен в вольере и в тридцати метрах. Человека, которому я собирался рассказать про себя больше, чем рассказывал кому-нибудь с ноября, я хотел видеть целиком.
Лера спустилась в половине одиннадцатого, причёсанная, в домашнем, но в таком домашнем, в каком открывают дверь. Села к столу и посмотрела на пустую столешницу.
— Это из-за вчерашнего человека? Который бумаги забирал?
— Из-за него.
— Из-за тех записей?
— Да.
Она кивнула и больше не спросила ничего. Про записи она знала с того воскресенья, когда я рассказал ей всё: что архив есть, что он лежит у адвоката в сейфе, что там голоса людей, которых она не встречала. Что внутри, она не спрашивала ни разу, и до этого утра я считал, что от деликатности. Сейчас, глядя, как она поправляет на столе салфетницу, которую я убрал пару минут назад, я подумал, что она просто ждёт, когда я сам.
* * *
Тёмный седан остановился за воротами в одиннадцать. Тимур чут раньше позвонил с поста, я сказал пропустить. Ройтман приехал за рулём.
Он вышел и оглядел двор. Не осмотрелся, а оглядел, коротким ровным взглядом слева направо, и я почувствовал, как он его посчитал. Ворота, навес, машина Леры под навесом, вольер, дом.
— Хорошо живёте, Геннадий.
— Это дом Валерии. Но, да — живем.
— Понял, — сказал он и к этому не возвращался. Не возвращаться он будет ровно до того дня, когда понадобится.
В джемпере, без галстука, с тонкой папкой под мышкой он был похож на человека, которого оторвали от дачи. Из вольера гавкнул Барон, один раз, для порядка.
— Собака?
— В вольере.
— Из-за меня?
— Из-за вас.
— Зря, я собак люблю. — Он поднялся на крыльцо. — Хотя для разговора правильно. При собаках всем хочется быть хорошими.
Лера встала из-за стола и поздоровалась. Он назвал её по имени-отчеству, спросил, как она себя чувствует, и выслушал до конца ответ из трёх слов.
— Бывший ваш больше не объявлялся?
— Нет.
— Значит, тогда правильно составили. — Он кивнул ей, как кивают человеку, с которым когда-то вместе выиграли, и повернулся ко мне.
Я про это знал и всё равно услышал заново. Ройтмана мне прошлой зимой дала она, номер с Тверской, «он мне помог, когда помочь было некому», и с тех пор я ездил к нему по своим делам и как-то забыл, что до меня он был её адвокатом. Она ушла наверх, и дверь там закрылась плотно, чтобы было слышно, что она закрылась.
Мы сели. Он достал из папки чистый лист и положил рядом карандаш.
— Слушаю.
Заготовок у меня было три. Я сложил их ещё ночью, как складывал всю прошлую жизнь. Полная, для своих. Рабочая, для тех, кому положено знать половину. И короткая, где правды ровно столько, чтобы не поймали. Пока он ехал, первые две умерли сами. Не потому, что он раскусит, а потому, что звал я его как раз затем, чтобы больше не выбирать версию.
— Я несколько раз встречался с Захаровым. Не по Дроздову. По другому делу. И передавал ему материалы. Вчера тоже.
Он не переспросил. Ждал.
— Из того конверта, что у вас в сейфе. Не сам конверт, он у вас, печать цела. У меня есть копия. Была всегда.
По всегда ровному фону Ройтмана прошла бурая полоса, узкая, поперёк, и во рту стало горько, как от заварки, забытой в чайнике на ночь. Злости в этом не было. Было раздражение человека, у которого не первый месяц лежит в сейфе запечатанный конверт и который только что узнал, что печать на нём — единственное целое во всей истории.