— Она была у бабушки, — сказала Лера медленно. — И она…
— И она тогда утром проверяла баллон. Да.
Она не спросила больше ничего. Сидела и смотрела на двор, и я не торопил её и не объяснял, потому что объяснять тут было нечего, каждое слово по отдельности она уже знала. Зелёная нить не погасла сразу. Она расходилась медленно, как расходится по воде масляное пятно, когда его никто не трогает, и на её месте оставался янтарь, и вязкость во рту уходила, пока не осталась почти ничего.
Потом я увидел её телефон. Она случайно коснулась экрана и тот разблокировался.
Он лежал на столе экраном вверх, рядом с закрытым ноутбуком, и на экране была открытая страница. Светская хроника, старая, года три. Фотография с какого-то приёма, я даже вспомнил какого, потому что вспомнил люстру: благотворительный вечер в отеле на Тверской, декабрь, я тогда пожертвовал сумму, которую назвали со сцены. На фотографии стоял Максим Викторов в смокинге, и рядом с ним женщина в тёмном платье, и его рука лежала у неё на спине, чуть ниже лопаток, так, как кладут руку на спину женщине, с которой давно.
Вот откуда цвет. Четыре дня на диване, телефон, открытые источники, и ни одного пароля ей для этого не понадобилось. Про жену она знала ещё до того, как спросила, в хронике про Викторова это написано в первом же абзаце. Спрашивала она не про жену. Спрашивала, совру я или нет. Ну пусть, подумал я. Я бы на её месте проверял так же и спросил бы так же.
— Я его не узнаю, — сказала она, не глядя на телефон. — Я смотрю и не узнаю. То есть тебя. Там совсем другой человек. Другое лицо, другие руки. Он даже стоит по-другому.
— Он стоял так, потому что там его снимали. Здесь меня не снимают.
— Я на неё четыре дня смотрела. — Она сказала это ровно, как называют цифру. — Сначала думала, что она красивее меня. Потом думала, что у неё платье лучше. А потом вспомнила, что она утром проверяла баллон, и больше ни о чём не думала. Спасибо, что не стал ничего придумывать.
— Тут нечего придумывать.
— Есть. Ты мог сказать «была одна женщина, давно, неважно». Я бы поверила, мне бы так было легче. И я бы знала, что ты мне соврал, потому что я четыре дня на неё смотрела.
Она перевернула телефон экраном вниз. Сама, без моей просьбы, и это было единственное движение, которое она сделала за последние минуты.
Барон в углу двора решил, что проверка окончена, и пошёл обратно. Ленивым шагом, с чувством выполненного долга, и я смотрел, как он идёт, и знал, что через двадцать метров всё погаснет, и янтарь, и остаток зелёного, и мне останется её лицо, и лица мне хватит.
Пока он шёл, я успел додумать то, что не додумал у стола, и это была уже другая мысль, не про ревность. Лера собирала жизнь Викторова полторы недели. Лёжа на диване с температурой, с телефоном в руке, из того, что лежит в открытом доступе для любого, кто наберёт фамилию. Фотографии, хроника, где он был, с кем стоял, куда летал. Она это собирала, потому что любит и потому что ей страшно, и собрала. А где-то сейчас над той же хроникой сидит человек по фамилии Ракитин, у которого нет ни температуры, ни любви, зато есть время, деньги страховой и двенадцать лет без единого мирового. Иван отдал ему папку, и в папке есть банкоматы, карта и белая «Октавия» с фамилией арендатора. Пойдёт он по этой папке или нет, я не знал. Я знал только, что если пойдёт, то искать будет не Викторова, а место, где Викторов кончается и начинается Петров.
Барон дошёл до террасы, ткнулся носом мне в ладонь, и стало тихо.
— Ужинать будем? — спросила Лера.
— Будем.
Она встала первой. Я пошёл за ней на кухню, и телефон остался на столе на террасе, экраном вниз, рядом с закрытым ноутбуком, и никто за ним не вернулся.
Глава 20
В Дубки я в пятницу не поехал, и решил это не я.
Ройтман сказал ещё в четверг, по телефону, пока я ехал от отца: нотариуса он привезёт сам, к одиннадцати, и мне там делать нечего. «Клиент у меня Зинаида Павловна, Геннадий. Доверенность она подписывает мне, а не вам, и если вы будете стоять у неё за плечом, нотариус спросит, кто вы такой, и правильно спросит». Возразить я хотел и не нашёл чем.
Утром Лера уехала сама, за рулём, уже третий день подряд. Приём заказов я включил за шлагбаумом, агрегатор дал два коротких, по району, и оба пассажира молчали, за что я был им благодарен. Голова со вчерашнего дня стояла в висках, как стоит давление в системе, когда компрессор уже выключили, а стравить забыли. После второго я приём выключил и поехал к Толяну.
Там, где неделю назад стоял крайний бокс, теперь была ровная площадка с колышками и шнуром, Крыловские сколачивали опалубку под понедельник, а Палыч в каске ходил вдоль шнура с рулеткой и с тем лицом, с каким смотрят на воду с моста. Толян выдал мне счёт за доску для опалубки, я подписал, и мы постояли у ангара. Хорошее это дело, смотреть, как ставят опалубку: всё решено неделю назад, а сейчас оно просто прибивается к колышкам и встаёт, куда положено.
Ройтман позвонил в начале первого. Я сел в «Киа» и закрыл дверь.
— Геннадий, докладываю, — сказал он, и я по одному этому слову понял, что он смеётся. Ройтман не докладывает. Он сообщает. — Всё подписано, Зинаида Павловна в полном здравии, кот тоже. А теперь я вам расскажу, как я туда входил, потому что такого у меня в практике не было.
— Она вас не пустила.
— Она меня двадцать минут не пускала. Двадцать, я засекал, у меня нотариус на счётчике. Калитку ей ваш Жилин повесил вчера, первой, раньше всего остального, и звонок туда уже подцепили. Забора вокруг ещё нет, столбы и лаги, и калитка стоит посреди этого сама по себе, как дверь в поле. Обойти её можно с любой стороны, но я позвонил, так положено. Я нажал. Из динамика голос: «Кто?» Я представился. Пауза. Потом: «Отчество повторите». Я повторил. Потом она говорит: «У меня записано Аркадьевич». Я говорю: «Так я и есть Аркадьевич». — «А вы сказали быстро. Ещё раз скажите, медленно». Геннадий, я стоял у калитки и диктовал своё отчество по слогам женщине, которая сверяла его с тетрадкой.
Я засмеялся вслух, один, в закрытой машине.
— А нотариус?
— Нотариус стояла рядом и делала вид, что ей это в порядке вещей. Её фамилии у Зинаиды Павловны тоже не оказалось записано, я объяснил, что в среду ещё не знал, кто точно поедет, и Зинаида Павловна сказала «ну хорошо» таким голосом, каким говорят «ну посмотрим», и ещё минуты три смотрела на нас в экран и решала впускать или нет. А во дворе Жилин с сыновьями разгружал ламели, и старший из парней прошёл мимо меня с пачкой и сказал: «Она всех так. Меня вчера тоже спрашивала». Это меня, признаться, утешило.
— Дальше по делу, — сказал Ройтман, и голос у него сел обратно в рабочий. — Доверенность подписана, один экземпляр у Зинаиды Павловны в папке, один у меня, она проверяла каждую строчку и один пункт попросила прочитать вслух дважды. Теперь второе. Я попросил нотариуса, и она составила протокол осмотра бумаги. Той самой, из папки. В порядке обеспечения доказательств: нотариус описывает документ, каким она его видела, что написано, какие подписи, какая дата, и подписывает протокол сегодняшним числом. Оригинал остался у Зинаиды Павловны, где лежал. Я его не забирал и не заберу.
— Зачем протокол?
— Затем, Геннадий, что теперь никто не скажет, что её написали после сегодняшнего дня. У неё есть точка, раньше которой она уже существовала, и точку эту поставил человек с печатью, а не вы и не я.
— Понял.
— Теперь третье, и это отдельно. Потом был чай. Зинаида Павловна достала чашки из шкафа, и мы с нотариусом сидели у неё за столом сорок минут. Нотариус съела три пирожка и один взяла с собой, потому что отказаться она не смогла. Кот сидел на третьем стуле и смотрел на меня так же, как хозяйка у калитки. — Смех у него кончился, я это услышал. — Я вам это говорю не для того, чтобы вы умилились. Доверенность она подписала мне как представителю. А чай налила как человеку. Это две разные бумаги, и вторая дороже, потому что первую можно отозвать в любой день, а вторую нет. Не перепутайте когда-нибудь, какую из двух вы у неё заслужили.