Литмир - Электронная Библиотека

— Ты привередливый, — с уважением заметил Ассан.

— Я с копиями работаю. Мне нельзя иначе.

— Тогда тебе к Кэндзи, — решил Ассан. — У Кэндзи вообще никто ничего не берёт.

Кэндзи жил на девятом, в одиночной комнате, и это объясняло многое: одиночная комната в этом здании означала либо большие связи, либо полное отсутствие компании.

Он открыл дверь после первого стука, что тоже было необычно — в этом коридоре сначала спрашивали, кто.

Двадцать пять лет, тонкий, в очках, в свитере под горло. За спиной у него была комната, поразившая меня чистотой: заправленная койка, стол, на столе — стопка книг корешками в одну линию, и над столом от руки написанный по-русски список трудных для японца слов.

— Здравствуйте, — аккуратно, как на экзамене, поздоровался он.

Ассан объяснил ситуацию тремя словами и испарился — у него внизу шли какие-то свои переговоры.

Кэндзи Ватанабэ, стажёр Института русского языка имени Пушкина, второй год в Москве, специальность — русская литература девятнадцатого века, тема — Лесков. Всё это он изложил в первые полторы минуты, стоя, потому что не догадался предложить мне сесть, а я не догадался попроситься.

— Мне сказали, у вас есть кассеты, — перешёл я к делу.

— Есть, — подтвердил Кэндзи с непонятной интонацией. — Их не берут.

— Почему?

— Потому что там японский язык, — он посмотрел на меня как человек, объясняющий это в двадцатый раз. — Никто не понимает. Приходили двое, посмотрели, сказали… — Он на секунду замялся, подбирая цитату, и выдал её с академической точностью: — «Это чё, китайщина какая-то?»

— И вы больше никому не показывали.

— Я больше никому не показывал.

Он всё-таки предложил мне сесть — на стул, сам сел на койку — но, прежде чем достать коробку, замялся и задал вопрос, который явно носил в себе давно:

— Простите. Вы русский. Что значит слово «шакал»? В смысле человека. У Ожегова только животное.

— А где слышали?

— В коридоре. Про Мамаду. Часто.

Я объяснил, как мог: не вор, но и не честный, скорее человек, который всегда рядом с чужой удачей и никогда — с чужой бедой. Кэндзи выслушал, кивнул и записал в тетрадку. Потом достал из-под койки коробку.

Кассеты в коробке лежали по алфавиту, каждая подписана дважды: сверху иероглифами, снизу латиницей, аккуратнейшим почерком. Мать присылала ему их из Иокогамы, по две-три в посылке, вместе с чаем и лапшой, потому что сын скучал.

— Это японские фильмы?

— Это… — Кэндзи задумался, как переводчик над трудным местом. — Разное. Кино есть. Мультипликация есть. Много мультипликации.

— Покажите мультипликацию.

Он поднял на меня глаза, и в них было ровно то же выражение, что у Хосе при виде Брюса Ли.

— Вы хотите мультипликацию?

— Хочу.

— Русские не хотят мультипликацию, — осторожно проговорил Кэндзи. — Русские спрашивают: американское есть? Я говорю: японское. Они говорят: а зачем?

Он вставил кассету в маленький японский аппарат, стоявший на тумбочке, и я в очередной раз убедился, что мировая экономика устроена смешно: у стажёра-филолога в общежитии стоял видеомагнитофон, за который в Стародольске отдали бы «Жигули».

А потом пошла картинка, и я перестал ёрничать.

Копия была первая или вторая — чистая, с эфира, с идеальным цветом. И это было рисованное кино такого уровня рисунка, какого в этой стране сейчас не видел никто и не увидит ещё лет пять.

Я смотрел молча минут десять. Кэндзи сидел рядом и смотрел не на экран, а на меня — я чувствовал это боковым зрением и не оборачивался.

— Вы понимаете? — спросил он наконец.

— Ни слова.

— Тогда почему вы смотрите?

Хороший вопрос. Ответить на него честно я не мог: правда состояла в том, что этот фильм через сорок лет будут показывать в моих кинозалах на ретроспективах, и билеты на него разойдутся за три дня.

— Потому что я вижу, что там происходит, — ответил я как смог. — Смотрите: вот здесь она отвернулась. Ей не надо ничего говорить, всё уже сказано плечами. Хороший рисунок разговаривает без языка.

Кэндзи молчал долго.

— Вы первый, — произнёс он затем, и голос у него дрогнул на слове «первый». — За два года. Первый, кто это сказал.

Дальше он говорил час, а я ни разу не перебил.

Он говорил о том, что дома у него это смотрят все — дети, студенты, взрослые люди в поездах; что есть режиссёры, у которых он смотрел каждую работу; что это не «мультики для маленьких», а нормальное кино, просто рисованное. Он объяснял мне вещи, которые я знал лучше него, и слушал я не ради сведений. Я слушал, потому что человеку два года не с кем было об этом поговорить, и это было заметно по тому, как он торопился.

Потом мы перешли к делу, и дело оказалось трудным.

— Продать не могу, — Кэндзи покачал головой. — Это мама присылает. Это подарок. Подарок не продают.

— А переписать?

— Переписать? — Он не понял.

— У меня есть чистые кассеты. У вас есть аппарат. Второй аппарат я найду. Ваша плёнка остаётся у вас, я увожу копию.

Кэндзи снял очки, протёр их свитером и надел обратно.

— Так можно, — согласился он с явным облегчением. — Так это не продажа. Это… — Он поискал слово и нашёл идеальное: — Это распространение.

— Именно распространение.

— И что вы с этим будете делать? У вас же никто не поймёт.

Вот здесь я и объяснил ему, что собираюсь делать.

Что у меня зал на двадцать восемь мест. Что я не перевожу с листа, а веду фильм голосом, живьём, потому что видел его раньше и помню, где пауза. Что японского я не знаю, но кино знаю, и если в кадре женщина отворачивается, то залу не нужен подстрочник — залу нужен человек, который вовремя промолчит.

Кэндзи слушал, наклонив голову.

— Вы будете показывать японскую мультипликацию, — медленно проговорил он, — русским слесарям. В зале на двадцать восемь мест. Без перевода.

— С переводом. Со мной вместо перевода.

Он снова снял очки.

— Это очень странно.

— Это работает.

— Я хотел бы посмотреть, — вырвалось у Кэндзи, и в голосе было что-то новое, почти жадное. — Как они будут смотреть. Можно?

— Приезжайте. Только не сейчас. Сначала мне надо привезти домой второй аппарат, а он у меня пока в планах.

— Хорошо, — Кэндзи полез в стол, достал тетрадь и вырвал листок. — Пишите адрес. Я буду писать письма. Мне некому писать письма по-русски, у меня практика страдает.

Я написал ему стародольский адрес и заодно выяснил цену вопроса.

Цена вопроса, после долгих отнекиваний, определилась так: чистые кассеты — за каждую переписанную я привожу ему одну чистую взамен, потому что «иначе нечестно» — и русские книги. Не учебники. Тот самый Лесков, которого он изучал по ксерокопиям и которого в московских магазинах не было, потому что классика уходила по подписке.

— Достанете? — спросил Кэндзи с надеждой.

Я подумал про букинистический на Октябрьской, про бабу Шуру, которая знает всех, и про то, что в Стародольске подписные издания стоят в сервантах у половины города как мебель.

— Достану.

Из общежития я уходил в девятом часу, с тремя испанскими кассетами в сумке и с адресом в кармане.

На вахте тётя Зина оторвалась от вязания.

— Ну чего, земляк, — осведомилась она без всякой иронии. — Наторговал?

— Наторговал.

— То-то. Ходят и ходят, землячки, — Тётя Зина отложила вязание, явно настроившись на беседу. — Ты вот скажи. Вот они все умные, языки знают, книжки читают. А чего они полы не моют?

— Совсем?

— Не то чтоб совсем. Кубинцы моют, эти ничего, весёлые. Арабы чисто живут, не придерёшься, но у них девки из комнат не ходят, а у нас, между прочим, общежитие смешанное, порядок один для всех… — Она махнула рукой, отбрасывая арабов как тему. — А вот японец с девятого — он мне окно мыл. Сам. Я не просила. Он у меня спросил, где взять газету, я говорю — зачем тебе газета, он говорит — стёкла протирать.

— И как?

— Идеально, — с горечью произнесла тётя Зина. — Вот идеально, понимаешь? Прям стыдно. Я потом все остальные два раза перемывала.

27
{"b":"978595","o":1}