А стоять на рынке я не мог, потому что стоять на рынке я не собирался. Я собирался сидеть в зале.
Варёнка была не бизнесом. Варёнка была стартовым капиталом — тем, что сжигают в первой ступени и отбрасывают. И держаться за неё значило променять кинотеатр на прачечную.
Кроме того, у меня был расчёт похитрее. Славик знал в этом городе всех. Славик доставал что угодно. Славику предстояло доставать мне кассеты — долго, много и в долг. А с человеком, которому ты сделал подарок на тысячу рублей, разговаривают иначе, чем с человеком, который просто платит.
— Партию отдам по сто, — сказал я. — Тысяча триста. И ещё кое-что бесплатно.
— Чего?
— Технологию.
Славик поставил сумку на землю.
— В смысле?
— В прямом. Расскажу, как это делается. Всё: температуру, время, скрутку, чем гасить. Записывай хоть.
— Погоди. — Он даже отступил на полшага. — Ты чего, дурак?
— Возможно.
— Нет, ты подожди. — Славик заволновался всерьёз. — Ты понимаешь, что ты мне сейчас отдаёшь? Да я на этом… Да мы с тобой на этом вдвоём область оденем!
— Не мы. Ты.
— А ты⁈
— А я кино буду показывать.
Славик молчал секунд пять. Потом произнёс с искренним чувством, глядя мне в глаза:
— Ты дурак.
Так он вошёл в четвёртый десяток людей, сообщивших мне это за последние три недели. Список рос, и мне это начинало нравиться.
Диктовал я ему стоя, у забора, а Славик записывал огрызком карандаша на обороте какой-то накладной, и почерк у него был крупный, детский, старательный. На фразе про уксус он поднял голову:
— Так ты не издевался?
— Славик, я вообще редко издеваюсь.
— Мля, — сказал Славик и записал: «уксус — гасить хлор!!!» — тремя восклицательными знаками, как школьник записывает главную формулу перед контрольной.
Когда мы закончили, он посмотрел на бумажку, потом на меня, и в глазах у него было то самое выражение, которое я надеялся увидеть у людей, входящих в мой салон: смесь недоверия и понимания, что жизнь только что заложила крутой поворот.
— Слушай, — совестился он. — А тебе от меня чего надо? Ты ж не просто так.
Не отучились еще торгаши совесть чувствовать. Ничего, разучатся.
— Надо, — согласился я. — Мне нужен видеомагнитофон. И кассеты. Много и постоянно.
— А. — Славик сразу расслабился: мир вернулся на понятные рельсы. — Так бы и сказал. Аппарат найду. Дорого будет.
— Найди.
Аппарат он нашёл за девять дней.
В магазине их не было. В магазине их не было вообще никогда — аппараты шли по разнарядке в торги, из торгов на предприятия, на предприятиях расходились по спискам, где стояли директор, парторг, начальники цехов и заслуженные люди с двадцатью годами стажа. Шестьдесят один человек в очереди на моём бывшем заводе — это была очередь на то, что придёт в течение двадцати лет.
Но страна была устроена так, что при полной невозможности купить нужную вещь в магазине можно было достать что угодно через руки. Славикова цепочка выглядела так. Некий работник некоего строительного управления получил аппарат по списку как ударник. Аппарат ему был не нужен — нужны были деньги на кооперативную квартиру, взнос. Аппарат ушёл человеку из торга, человек из торга держал его два месяца как вложение, потом ему потребовалось срочно, и вот тут появился Славик, у которого как раз завелся знакомый безработный дурак с тысячей триста.
Цена, по которой аппарат достался мне, составила тысячу восемьсот рублей.
Государственная цена «Электроники ВМ-12» — тысяча двести. Переплата — шестьсот, то есть четыре с половиной месячных зарплаты моей матери сверху за право не ждать двадцать лет.
Я отдал тысячу триста от варёнки, двести восемьдесят — остатки от фотографий, муки и заводского расчёта, и двести двадцать занял. У самого же Славика, под честное слово, до Нового года.
— Смотри, — сказал он, пересчитывая. — Ты теперь мне должен.
— Знаю.
— Не, это хорошо, — объяснил Славик. — Так надёжнее.
В этом городе он был не первым, кто мне это объяснял, и я подозревал, что не последним.
Аппарат я нёс домой в коробке, обвязанной шпагатом, прижимая к груди обеими руками, и мне было двадцать три года — справляюсь с огромным опережением графика из первой жизни.
Мать открыла дверь и посмотрела на коробку.
— Всё, чтоли? — спросила она.
— Всё.
— Хос-с-спаде, — сказала мать. — Тысяча восемьсот, хос-с-спаде.
Потом помолчала и добавила совсем другим голосом:
— Ставь на стол. Только не на клеёнку, я тряпку постелю.
Оставалась комната.
В том, что она у меня уже есть, я не сомневался с того дня, как отнёс заявку про стояк.
ЖЭК номер шесть, красный уголок, две недели назад, план политзанятий с прочерком в декабре. Я знал, что за такими комнатами не следит никто, кроме одного человека, и этот человек — не начальник ЖЭКа.
Тётю Валю — Валентину Тимофеевну, коменданта — я нашёл в подсобке, где она пила чай с сушками и слушала радио.
— Закрыто, — отрезала она, не оборачиваясь.
— Валентина Тимофеевна, я не по жилищному вопросу. Я по красному уголку.
Она обернулась. Женщина за шестьдесят, в синем халате, с ключами на поясе — связка была такая, что при ходьбе звенела как сбруя.
— Чего с ним?
— Пустует.
— И?
— Хочу арендовать. По вечерам, три раза в неделю, с семи до одиннадцати. Двадцать пять рублей в месяц.
Тётя Валя поставила чашку.
Я знал, что она скажет. Я слышал эту фразу в разных городах и в разных десятилетиях, от директоров ДК, от завхозов школ, от начальников заводских клубов, и она везде звучала одинаково:
— А кто разрешит?
— Никто, — сказал я. — Поэтому и двадцать пять рублей.
Пауза была долгая. Тётя Валя смотрела на меня, отставив чашку, и я видел, как в ней работает счётная машина: сто восемьдесят рублей оклада, внучка, зима, и мужчина, который предлагает четверть оклада за комнату, которая всё равно стоит запертая.
— А что показывать будешь? — спросила она наконец.
Вот это был правильный вопрос, и по нему я понял, что мы договоримся.
— Кино. Хорошее.
— Голых баб не будет?
— Не будет. Никогда.
— А то приходят тут всякие, — сказала тётя Валя. — Двое уже приходили. Я их погнала.
Я запомнил это — боковой памятью, той же, что запомнила когда-то дверь красного уголка.
— Тридцать, — решила она. — И стулья после себя ставить на место, я за них отвечаю.
— Тридцать, — согласился я. — А сколько их?
— Кого?
— Стульев.
— Двадцать восемь, — сказала тётя Валя. — Было тридцать, два поломали на отчётном собрании.
Двадцать восемь стульев.
Я стоял в подсобке жилищно-эксплуатационной конторы номер шесть, слушал радио, вдыхал запах сушек и въевшийся намертво в меня аромат хлорки, и считал в уме то, что считал всю жизнь: двадцать восемь мест по рублю — восемьдесят четыре рубля за вечер при полной посадке. Три вечера — двести пятьдесят два в неделю.
За вычетом аренды, кассет и совести — около тысячи в месяц.
— По рукам, — решил я.
Тётя Валя сняла с пояса связку, отделила от неё ключ — длинный, с бородкой, тяжёлый — и положила на стол между нами.
— В понедельник приберёшься сам, — предупредила она. — Я туда с августа не заходила. А теперь буду заходить.
В понедельник я узнал, что значит «с августа не заходила».
Пыль лежала слоем, в котором можно было писать. Под сценой-возвышением обнаружились: три ведра, лозунг «Решения съезда — в жизнь!» на рулоне, пачка бюллетеней с выборов восемьдесят четвёртого года и мышиное гнездо, устроенное в этих бюллетенях с большим комфортом. Знамя в углу выцвело до розового. Портрет висел прямо.
Я вымыл пол трижды. Протёр стены. Вынес мусор в четыре захода. Вытряс знамя во дворе, за что был обруган проходившей мимо женщиной, — и, признаю, со стороны это выглядело двусмысленно.
А потом расставил стулья и сел в последнем ряду.
Комната была шесть на девять. Окна выходили во двор, и на них имелись шторы — плотные, тёмно-синие, сатиновые, из тех, что вешают в актовых залах для диафильмов. Штор мне хватило бы и на кинотеатр. Розетка была одна, у сцены, старая, но на керамике — выдержит.