Я посчитал. Пятьсот сорок рублей за тридцать пар, из которых у меня было двести с копейками, а нужно было ещё на бак, хлорку и жизнь.
— Пятнадцать пар сейчас. Пятнадцать через две недели, деньгами вперёд.
— Через две недели у меня квартал, — сказала Нелля Аркадьевна. — Через две недели ты у меня их можешь и не выкупить.
— Выкуплю.
Она посмотрела на меня внимательно, как смотрели в этом городе все женщины старше сорока, словно взвешивая человека.
— Валин сын, что ли?
Стародольск. Четыреста двадцать тысяч человек, и через одного все знают всех.
— Валин.
— То-то я гляжу, порода. — Она встала. — Ладно. Пошли отбирать.
Отбирала она сама, сноровисто, отбрасывая перекошенные и с кривой строчкой, и приговаривала при этом такое, чего в приличном обществе не говорят про дружественную Индию.
Пятнадцать пар джинсов я нёс домой с чувством человека, который только что сжёг мосты. Оборотного капитала у меня осталось тридцать четыре рубля и мешок с товаром, который сам по себе не стоил ничего.
Мать оценила покупку профессионально и коротко:
— Строчка кривая на трёх. Пятна закроют?
— Закроют.
— Тогда крути.
Дальше была неделя, которую я вспоминаю с нежностью и лёгкой тошнотой.
Купленный за девять рублей эмалированный бак жил на плите с утра до вечера. Ванная превратилась в цех: верёвки, прищепки, вёдра, уксусная кислота, разведённая по маминой формуле, и запах, к которому подъезд привык быстрее, чем я ожидал. Толик заходил трижды и трижды справлялся насчёт клопов. Баба Шура прислала на разведку кота — тот постоял на лестничной клетке, поморщился и ушел восвояси.
Работали конвейером. Я крутил и стягивал — руки после двадцати скруток гудели, как после смены, — мать вела процесс: температура, время, промывка. Восемьдесят градусов она по-прежнему определяла ладонью и ни разу не ошиблась.
Из пятнадцати пар в брак ушли две. Одна — моя вина, недокрутил. Вторая — производственный дефект ткани, который мать обнаружила ещё до варки, но проверить решила именно на нём: «Ты запомни, как оно себя ведёт, тебе полезно».
Тринадцать пар получились.
Мы развесили их в кухне и в коридоре, и квартира стала похожа на витрину неизвестного, но очень модного магазина. Мать ходила между рядами и смотрела так, как я в той жизни смотрел на заполненный зал.
— И что теперь? — спросила она.
— Теперь рынок.
— Ты там осторожнее, — сказала мать, и в голосе у неё впервые за неделю прорезалась прежняя тревога. — Там же ОБХСС ходит.
— Мам. Я продаю личные вещи. Купил, поносил, разонравилось.
— Тринадцать пар личных вещей?
— Я разборчивый.
* * *
Стародольский вещевой рынок стоял за автовокзалом и в субботу представлял собой явление стихийное, многолюдное и совершенно нелегальное по своей внутренней сути при полной легальности внешней формы.
Официально это была толкучка, где граждане продают друг другу ношеное. Практически — оптовый узел области. Тут стояли с югославскими сапогами, с турецкими свитерами, с косметикой, с пластинками, с обувью «прямо с фабрики» и, отдельным островом у забора, с джинсами.
Торговля велась по правилам, которых никто не писал, но которые знали все. Товар на руках или в сумке, разложенное — только мелочь. Цену вслух не называют, называют пальцами. При появлении человека в форме ряд не разбегается, а совершает нечто вроде вдоха: сумки закрываются, руки уходят в карманы, разговор переходит на погоду. Через минуту после его ухода — выдох, и всё возвращается.
Я наблюдал один такой вдох. Прошёл сержант, молодой, скучающий, явно по своим делам; ряд закрылся и заговорил о том, что зима нынче поздняя. Сержант купил у бабки семечки, сказал «ага» и ушёл. Ряд открылся.
Всё это было мне до боли знакомо — в той жизни примерно так же проходили проверки в моих кинотеатрах, только вместо семечек была чашка кофе за счёт заведения.
К забору я и пошёл — смотреть, как выглядит конкуренция.
Конкуренция выглядела скучно. Штук шесть человек с варёнкой, и вся варёнка была не очень. Я перебрал глазами товар и поставил диагноз за минуту: у двоих равномерное выцветание — те же «просто старые джинсы», что вышли у меня со второй пары. У троих грязный жёлто-серый оттенок — хлорку не гасили, ткань уже начала жить своей жизнью. И только у одного разводы были похожи на разводы, но с рыжими пятнами по низу — здравствуй, немытый бак, я знаю тебя в лицо.
Тот, у кого получалось лучше всех, стоял с краю: парень моих лет, в кожаной кепке, с лицом человека, который твёрдо намерен разбогатеть в ближайшие полгода.
Дойти до него я, впрочем, сразу не смог, потому что был остановлен общественностью.
Общественность стояла напротив джинсового ряда группой в четыре человека — три женщины и один мужчина при орденских планках, — и занималась тем, чем занималась в этом городе всегда: не покупала и не уходила.
— Ты глянь, глянь, — говорила первая. — Пятнами.
— Это они специально пятнами, — объясняла вторая. — Мода такая.
— Это не мода. Это они хлоркой. У Люськиной невестки такие, так у ей всё расползлось по шву.
— Срамота, — подытожила третья, самая крупная, и произнесла это с такой окончательностью, что я невольно остановился.
Мужчина с планками смотрел на джинсы молча, но осуждающе — как смотрят на противника, которого не удалось добить.
— Мамаша, — весело спросил у пожилой Славик из-за прилавка, — вам какой размер?
— Тьфу на тебя, — сказала третья.
— Сорок восьмой, — сказал Славик уверенно. — Я по глазам вижу.
Женщина ушла, унося с собой оскорблённое достоинство, но — я проследил — через двадцать минут вернулась в сопровождении дочери лет девятнадцати, встала поодаль и, продолжая говорить «срамота», оплатила покупку из собственного кошелька.
За четыре месяца в той жизни я платил маркетинговому агентству за отчёты, где то же самое называлось «декларируемое неприятие при фактическом спросе». Здесь оно называлось «срамота».
Отдельно стоило записать вот что: возмущались громко, а покупали молча. Пожилой человек в Стародольске не мог одобрить варёные джинсы вслух — это было бы предательством всего, за что он стоял в очередях. Но купить внучке на день рождения — это не одобрение. Это подарок.
Мне предстояло проделать в этом городе примерно то же самое, только с кино. И я уже понимал, что первыми в мой зал придут не те, кто скажет «хорошо», а те, кто скажет «безобразие» — и придёт второй раз.
— Славик? — спросил я, добравшись наконец до кепки.
— Ну.
— Мне тебя описали. Кожаная кепка и наглость.
— Хорошо описали, — оценил Славик без всякой обиды. — А ты кто?
— Я с товаром.
Я раскрыл сумку.
Дальше произошло то, ради чего стоило варить тринадцать пар. Славик взял верхнюю, развернул, посмотрел на свет, потом на свои, потом опять на мои — и лицо у него сделалось несчастным.
— Мля, — сказал он с чувством. — Где брал?
— Дома.
— Не гони.
— Дома, Славик. В баке.
Он щупал ткань, тёр между пальцев, нюхал — нюхал! — и не находил ни жёлтого налёта, ни пятен, ни бахромы по швам.
— Это не наши разводы, — наконец сформулировал он. — Наши так не ложатся. Ты добавляешь чего-то.
— Добавляю.
— Чего?
— Уксус, — ухмыльнулся я.
Славик посмотрел на меня как на человека, который издевается, и решил, что не ошибся:
— Ладно, не хочешь — не говори. Почём отдашь? Всю партию беру.
Вот здесь я и принял решение, которое обдумывал всю дорогу от универмага.
Логика была простая, и в этой логике не было ни грамма благородства.
Я мог продавать варёнку сам. По сто пятьдесят с пары, тринадцать пар — почти две тысячи, и это те самые деньги, которых мне не хватало на аппарат. Но чтобы получить эти деньги, я должен был стоять на рынке каждую субботу. С мешком. «Вздыхая» вместе с рынком в унисон. Оглядываясь на дружинников, которые в прошлый раз уже гоняли меня от «Родины».