У сумки молния. Между тетрадями краешек фотографии. Вытаскиваю.
Две секунды не понимаю, что в руках.
Мы. Ещё мелкие. Моя рука у неё на плечах, нос обгорел, гаражи сзади. На обороте мой почерк.
«Дикий цветочек, не вздумай исчезнуть».
В коридоре скрип. Кладу на стол — поздно, видит.
— Не трогай.
Быстро. Тянется. Накрываю ладонью.
Наклоняется. Грудь почти накрывает руку. Тепло. Шевельни пальцами вверх — коснёшься. Не шевелю. Стояк отвечает сам, глупо, по-пацански: детский снимок и взрослые сиськи над рукой в одной секунде.
— Это что, часть методики? Напомнить, как дружили, чтоб я вёл себя хорошо?
— Я взяла его для себя.
Рука тянется и стопорится.
— Зачем?
— Хотела понять, осталось ли от тебя хоть что-нибудь.
Под рёбрами нож. Скалюсь, губы почти не слушаются. Смотрит на эту улыбку — пальцы белеют.
Рот. Ударить и поцеловать в одну мысль. Показать, что осталось не только память. Что стоит на неё сейчас, после всего. Что платье всё равно хочется задрать.
— Осталось. Память, например.
— Тогда вспомни, почему я вызвала скорую.
В ушах гул. Слышу, как втягивает воздух, как ноготь по столу. Остальное проваливается.
— Не надо.
— Ты потерял сознание. Я испугалась, Данила. Мне казалось, ты умираешь.
— Я сказал, хватит, блядь.
Молчит. Убираю руку. Забирает снимок, прячет аккуратно, будто чинит.
Хочу спросить про сообщения. Про деньги, которые ей якобы обещали. Про то, как страх можно назвать историей. Рот открыть — и придётся слушать ответ. Здесь. В своей комнате, где и без неё иногда нечем дышать.
И где до сих пор стоит. Злость желание не убила. Сделала грязнее.
— Время вышло.
До семи двадцать минут.
На часы. Сглатывает. Обводит последнее задание — круг кривой. Ручка дрожит. Остаться не предлагаю.
Горло, когда глотает. Пальцы на ручке. Платье на груди, когда наклоняется. «Сиди». «Раздевайся». Не то и не другое.
— Завтра продолжим отсюда. — Голос держит.
— Думаешь, я тебя жду?
Смотрю, как медлит у стола.
— Я работать прихожу. Ты прекрасно понял.
Собирает. Молния, папка. Перестала торопиться: не хочет показать, как рвётся прочь.
Спина. Бёдра. Сумка снова на груди. Окликнуть. Прижать к двери с той стороны, где мать не услышит. Не встаю, пока не отвернётся: стояк скажет быстрее слов.
— И оденься завтра нормально. Ты на занятия приходишь, а не за гуманитарной помощью.
Пальцы у неё останавливаются на ремне сумки, как будто ткань вдруг стала чужой.
Оборачивается. Я уже приготовился к слезам и зря: глаз сухие, губы сжаты так, что белеет кайма. Грудь поднимается резко, один раз, и я смотрю сразу на всё это — на рот, на вырез, на то, как она держит сумку — и понимаю заранее, что завтра снова буду сидеть с каменным членом и делать серьёзное лицо, будто мне и правда нужна дисперсия.
— А ты приготовь задания, — говорит она. — Красивое кресло за тебя пересдачу не пройдёт.
Дверь закрывается тихо. Меня всё равно колотит, как после пощёчины, хотя она даже голос не повысила.
Внизу мать пытается её остановить. Вика отвечает, что опаздывает на автобус, — ровно, без объяснений. Через минуту скрипит калитка. Я стою у окна и смотрю, как она идёт к дороге, придерживая сумку обеими руками, будто та сейчас разъедется по шву.
Ветер дёргает край платья. Ноги, спина, сумка, прижатая к груди. Хочется выбежать следом и прижать её к забору — не сказать «прости», а просто накрыть это платье ладонями, пока злость не перестанет стоять в ширинке. Не выбегаю.
Она так и не оглядывается.
Беру телефон. В отдельной папке лежат три старых скриншота: отец переслал их, когда я уже был далеко от дома, в закрытом пансионе, где меня держали после больницы и заодно «успокаивали», отобрав телефон.
Открываю первый.
Имя Вики. Её фотография. Строка: «Он рассказал мне сам. Подробности могу прислать».
Во втором собеседник спрашивает про оплату. В третьем она — или тот, кто притворяется ею, — пишет: «Главное, чтобы Зверевы не узнали, откуда информация».
Давлю пальцами на веки, пока не вспыхивают круги. Зачем она притащила сегодня ту детскую фотографию. Отцовская фраза про цену дружбы всплывает так вовремя, что хочется швырнуть телефон в стену следом за расчёской, которой здесь нет.
Тогда я не хотел ему верить.
Двести тысяч. Каждый день с четырёх до семи. Цифры сами складываются в расписание, и от этого тошнит сильнее, чем от скриншотов.
Выхожу из папки и открываю Макса. Там уже смеющийся смайлик и вопрос: «Ну что, отличница отработала?»
Печатаю, не давая себе подумать: «Она теперь каждый день у меня».
Он отвечает сразу: «Серьёзно? А в универе строит из себя».
На забытом черновике Вика дважды подчеркнула мой правильный ответ — жирно, почти дырку. Можно было просто не писать Максу ничего. Пусть этот день закончится на подчёркнутой строчке.
Вместо этого отправляю: «Завтра перед первой парой познакомлю вас поближе».
И только после этого расстёгиваю джинсы. Стояк так и не спал: всё ещё вижу её рот, грудь под чёрным платьем, спину, которая не обернулась у калитки. Хочу её. Даже если завтра снова буду гадом.
Замок идёт туго. Член выскакивает тяжёлый, у головки уже мокро, злой, как всё, что я сегодня сказал. Обхватываю и жму сильнее, чем нужно, — не чтобы себе было хорошо, а чтобы стало больно. Наказание. Себе. Ей тоже, хотя её в комнате давно нет.
В голове это выходит не красиво и не нежно. Та же комната, тот же стол, только теперь она не держит ручку.
Вика стоит, где стояла час назад, в этом чёрном платье, будто занятие ещё не кончилось. Я задираю подол до белья и прижимаю её животом к тетради, чтобы помялись и статистика, и её гордость. Платье сползает с груди. Она тяжёлая, круглая, пальцы тонут сразу и оставляют следы. Соски в этой картинке уже твёрдые — беру один в рот через ткань, потом сдёргиваю вырез и кусаю. Шипит моё имя тем голосом, каким сегодня звала разговаривать, и от этого рука на члене срывается быстрее.
Потом остаются только губы. Те самые, которые она облизала, когда я заговорил про дистанцию. Теперь они мокрые уже не от её языка. Держу за затылок и толкаюсь в рот. Смотрит снизу вверх зло, с тем блеском, с каким закрывала лицо от Макса. Не просит остановиться. Терпит. И именно эта злая терпеливость добивает сильнее любой стон.
Дальше — кровать, на которую она когда-то забиралась с ногами, ещё до всей этой дряни. Платье до талии, колени в стороны. Вхожу сразу, без подготовки: в злости мне не нужен её комфорт, нужен только звук, с которым она выгибается и вцепляется в простыню. Грудь качается. Накрываю ладонью, мну, смотрю, как пальцы пропадают. Шепчу в шею про двести тысяч и про то, за что якобы платят, а сам двигаюсь жёстче, потому что даже здесь, у себя в башке, она не уходит.
Рука уже скользкая. Дышу сквозь зубы. Бедро сводит так, что пяткой упираюсь в матрас, иначе сваливаюсь набок.
Представляю, как она кончает против себя — сжимается, кусает губу и смотрит тем же взглядом, каким смотрела на детский снимок. Кончаю следом, грязно, зло, звук глушу подушкой, чтобы мать внизу не услышала. Потом сижу и смотрю, что осталось: ладонь, живот, черновик, где она дважды подчеркнула мой ответ.
Потолок белый и пустой. Член ещё подёргивается. В комнате пахнет её шампунем, которого уже нет, и мной.
Завтра она снова сядет напротив — в том платье или в другом, без разницы. И я снова буду смотреть на рот и на грудь и делать вид, что мне нужна дисперсия.
Вытираюсь футболкой. Телефон лежит на одеяле. Максу сообщение уже ушло, его не вернуть.
«Завтра перед первой парой познакомлю вас поближе».
Фраза теперь ещё гаже. Потому что я только что кончил на неё у себя в голове и всё равно хочу ещё.
Глава 3
Глава 3
Я просыпаюсь раньше будильника и первым делом проверяю телефон.
Девятнадцать сообщений за ночь, охренеть. Один сфоткал деньги: хватит за час? Другому интереснее за конспекты. Открываю его профиль, хотя не собиралась ничего отвечать. Кажется, этот постоянно со мной здоровается в столовой.