— И имени вы не увидите, ваше величество?
— Не увижу.
Он поправил очки и спросил другое:
— А ежели выйдет дурно, ваше величество?
— Тогда выйдет дурно по правилу, а не по моему хотению, и правило можно будет поправить. А если я стану считать сам, поправлять придётся меня.
Он ещё держал угол пальцем. Я вынул лист, и тот сразу распрямился. Моего имени на нём тоже не было.
Отказ я велел готовить заранее и рассылать в один день с согласием, а не после.
В отказе стояли не слова «за недостатком средств», а те же четыре числа, место уезда в общем ряду и одна строка о недостающем признаке.
Сургуч вскрывали двадцать шестого февраля, в той же угловой комнате нижнего этажа, только теперь без скамей и без просителей.
Трое сидели за столом, я — у окна, там же, где в прошлый раз.
Описи лежали двумя стопками: прошедшие по всем четырём признакам и не прошедшие. В прошедшей было восемь листов. Инспектор развернул перочинный ножик и стал подрезать сургуч, а чиновник государственного контроля читал вслух номера — сперва номер, потом четыре числа, потом название, вышедшее из-под отогнутого угла.
— Нумер девятнадцатый. Недоимка два рубля одиннадцать копеек на душу. Помещение имеется, ведомство духовное. До ближайшей школы девятнадцать вёрст. Доля четверть. — Он отогнул угол. — Пензенская, Нижнеломовский уезд.
Выборный от земства записывал.
Ножик, бумага, чей-то кашель, запах горячего сургуча.
Второго названия я ждал уже с неприятным чувством, а к четвёртому понял, что оно не пройдёт.
Ни Московской. Ни Полтавской. Ни Черниговской. Ни одной из тех, что прислали первыми свои прекрасные сметы и первыми исполнили январское слово, в списке не было вовсе.
Богатые земства проиграли на первом же признаке — на недоимке, которой у них не набралось.
Дважды я открывал рот.
В первый раз — чтобы спросить, нельзя ли считать не на душу, а на десятину; во второй — просто чтобы сказать что-нибудь. Оба раза закрыл, и оба раза это стоило мне усилия, какого я не ожидал от простого сидения на стуле. Правило было моё, стол был не мой, и всякое моё слово тут делало трёх человек за столом свидетелями, а не счётчиками.
Через две недели это назовут обманом, и назовут в тех самых собраниях, где мне в январе рукоплескали.
Ещё две губернии, попавшие в восьмёрку, я предпочёл бы не видеть там никогда: в одной сидел губернатор, о котором я знал слишком много, в другой — предводитель, привозивший коробку с пастилой.
Через две недели московское собрание постановило просить разъяснения. Полтавское постановило то же и прибавило к своему постановлению вопрос, на который отвечать было и легко, и бесполезно: по какому признаку губерния, первою исполнившая волю государя, оказалась ниже тех, кто не исполнил её вовсе.
Ответ у меня был. Они оказались ниже по недоимке, которой у них почти нет, и по расстоянию до ближайшей школы, которое у них короче двенадцати вёрст. То есть ниже они оказались оттого, что живут лучше.
Такой ответ никого никогда не убеждает. Он всего лишь верен.
Отказы ушли в тот же день, что и согласия, и в каждом стояли четыре числа по этому самому уезду, место в общем ряду и одна строка о том, какого признака недостало. Спор о числе решается проверкой, а спор о справедливости не решается ничем.
А потом чиновник государственного контроля, складывавший листы, задержал один и подал мне.
— Ваше величество, тут, изволите видеть, странность. Не порок, а странность.
Опись была из уезда, который вышел в восьмёрку вторым по счёту.
Недоимка подтверждена двумя источниками и сходится до копейки. Помещение есть, с печью, крышей и указанием ведомства. Расстояние до ближайшей школы — двадцать две версты. Приговор собрания приложен, доля четверть, подписи в порядке.
Все четыре признака сошлись, и сошлись так, будто их подбирали.
— Что вас смущает?
— То, ваше величество, что за девять лет службы я такой описи не видал ни разу. В них всегда чего-нибудь недостаёт. А в этой недостаёт только одного.
— Чего же?
— Ошибки.
Глава 4
Москва не бумага
Первого марта пришли восемь счётов, по два на каждый предмет, и семь пар из восьми сошлись настолько, что спорить было не о чем.
Восьмая пара разошлась вдвое с лишком.
Предмет назывался «стояние», и вопрос в нём был один: сколько народу вмещает поле. Двор считал по саженям и вывел четыреста сорок тысяч. Москва считала по опыту восемьдесят третьего года и вывела двести с небольшим. Разница между этими двумя числами составляла население доброго губернского города, и по правилу, написанному в феврале, работы по спорному предмету останавливались в тот же день.
Они и остановились.
Спорить об этом по телеграфу было бессмысленно, а посылать третьего счётчика — значило получить третье число.
Двадцатого марта я поехал в Москву.
Дядя встретил меня на вокзале.
Никакой пышности. Никакой депутации с хлебом. Полурота почётного караула, обер-полицмейстер в двух шагах позади, московский губернатор Булыгин с папкой, четыре экипажа и на всё про всё одиннадцать минут от вагона до саней.
— Ваше величество, — сказал он, — поле осмотрим до обеда. Оттепель, к вечеру раскиснет.
Сергей Александрович был выше меня на полголовы, сух, прям и в свои тридцать семь выглядел человеком, который никогда в жизни не сидел развалясь. Говорил он ровно и коротко, сперва вывод, потом одно основание, и ни разу за всю дорогу не упомянул ни приостановленных подрядов, ни февральских депеш.
Ехали по Петербургскому шоссе.
Снег на нём лежал серый, изъезженный до земли посередине и грязный по краям, и вдоль всей дороги, сколько хватало глаз, тянулись дровяные склады, трактиры, огороды под талым настом и заборы, заборы, заборы. Через версту влево ушла просёлочная дорога, и по ней, увязая по щиколотку, шли трое с санками.
От Николаевского вокзала до Петровского дворца ехали мы без малого сорок минут. Я считал по часам, оттого что считать было больше нечего.
Сорок минут в санях. По расчищенной дороге, доброй упряжкой, с околоточным на каждом перекрёстке.
Человек пройдёт эти семь вёрст часа за два с половиной. С мешком и с ребёнком на руках, по такому снегу — за три.
А приедет он не с этого вокзала.
Я смотрел на дорогу, уходящую влево, дольше, чем следовало.
— Мне не хватает одного, — сказал я. — Вашего счёта по стоянию.
— Он у вас с первого марта.
— У меня два счёта, и они не сходятся вдвое.
— Знаю, — сказал дядя. — Ваш порядок работает. Работы по этому предмету я остановил первого числа сам, как и написано.
Он сказал это без единой шпильки, ровно, и оттого сказанное было хуже всякой шпильки: он показывал, что исполняет мою собственную бумагу строже, чем я сам бы потребовал.
У Петровского дворца свернули.
Дворец стоял красный, тяжёлый, с башенками, весь в мокром снегу. Возле подъезда уже ждали: капитан Шеин от штаба округа, приданный к счёту прохода, инженер городской управы и двое полицейских чинов с планшетами. Все они мёрзли и все явно стояли тут не первые полчаса.
На мольберте у крыльца стоял план.
План был превосходный.
Он был вычерчен заново, не тот февральский, и на нём было всё, чего в февральском не было: овраг, промоины, старые ямы, отметки высот, линия будок, отнесённая от оврага, и дорожки, помеченные красным, — маршрут осмотра.
— Пойдём отсюда, — сказал дядя, ведя пальцем по красному. — Здесь линия будок. Здесь павильон. Отсюда виден овраг во всю длину. Обратно вот тут, мимо бараков, и к дворцу.
Красная нитка шла по полю ровной петлёй, обходя всё дурное так, чтобы дурное было видно, и не заходя ни в одно место, где сапог провалился бы выше щиколотки.
Он ничего не прятал, просто показывал.
* * *
Дорожка была прочищена. Под ногами лежал плотный наст, кое-где посыпанный песком. Дядя объяснял, инженер поддакивал, капитан Шеин молчал и считал шаги — я видел, как он губами отсчитывает по десяткам.