Письмо было от лица, которого он не назвал. Он показал только подпись, прикрыв её ладонью до половины.
Свешников подпись прочёл.
— Здесь просят за Владимирскую.
— Здесь просят рассмотреть, — поправил приезжий.
— Рассмотрим. Приговор о доле есть?
— Будет.
— Значит, в марте.
Приезжий постоял ещё немного. Потом сказал, что доложит.
— Доложите, — сказал Свешников и придвинул к себе следующую папку.
За окном мело. Стёкла внизу запотели до половины. Кто-то на скамье кашлял в кулак и всякий раз извинялся.
Потом сидел уездный предводитель из Тульской. Он не хитрил. Он сказал прямо, что просит за свою губернию, и объяснил почему: в его уезде две школы на семнадцать тысяч душ. Это была не жалоба. Это было число.
Свешников записал его вне очереди.
К одиннадцати я насчитал двадцать шесть просителей.
Заявок к этому часу лежало сорок одна, а мест было восемь.
И вот что я увидел, просидев в углу два часа: почти все просили честно. Никто не воровал и никто не лгал. Просто каждый привёз то, чем располагал, — а располагал он адресом, знакомством, пастилой или сорока двумя подписями, и ни один из этих предметов не сообщал мне ровно ничего о том, будет ли в его уезде школа стоять через три года.
Уходя, я задержался у скамьи с коробкой.
Коробка так и стояла на полу возле хозяина, и тот не сводил с неё виноватого взгляда.
С собой я взял один лист — тот, отдельный, куда Свешников клал говоривших числами. В нём было четыре имени из сорока одного.
* * *
Победоносцева я принял в четвёртом часу, и он приехал сам, не дожидаясь приглашения, что случалось с ним нечасто.
Он вошёл, поцеловал руку, отказался сесть и стал у окна — сухой, длинный, в чёрном, с тем неподвижным лицом, по которому за пять месяцев я так и не выучился читать ничего, кроме внимания.
— Ваше величество, я приехал по делу школ, и приехал не спорить, а изложить.
— Излагайте, Константин Петрович.
Говорил он, как всегда: без единого лишнего слова, без нажима и без просьбы, — и всё это время я думал о том, что человек, проигравший мне январь, ни разу с тех пор не сказал обо мне дурного и ни разу не попытался вернуть проигранное окольным путём.
Начал он с того, что не возражает против школ и никогда не возражал; что казённые деньги на обучение крестьянских детей есть дело доброе и он первый его благословит; и что вопрос у него один — кто именно будет учить и где эта школа станет.
— Ваше земство, — сказал он, — построит школу там, где стоит управа. Оно иначе не может: управа считает то, что видит, а видит она уезд, дорогу и волостное село. Церковь стоит там, где живут люди. Не там, где удобно считать, а там, где они живут.
Возразить на это было нечем, и я попросил продолжать.
Он продолжил, и дальше пошли подробности. В приходе уже есть дом, печь и человек, обязанный жить там круглый год; денег на всё это просить не надо.
Училище, заведённое по правилам восемьдесят четвёртого года, обходится казне втрое или вчетверо дешевле земского, потому что здание и человек уже есть.
В год издания правил таких школ было пять с половиной тысяч. Нынешнего точного числа он назвать не брался: школы росли быстрее, чем поспевала отчётность.
Точного числа у ведомства, желающего получить в единственные руки восемь губерний, не было.
Потом он назвал имя, и назвал его так, как называют не довод, а свидетеля.
— У меня есть Сергей Александрович Рачинский, в Смоленской губернии, в селе Татеве. Двадцатый год держит школу при своей усадьбе и при приходской церкви, живёт там же и учит сам. Он пишет мне дважды в месяц и ни разу не попросил денег. Он просит одного: чтобы к нему не присылали учителя из города.
— Отчего же?
— Оттого, ваше величество, что городской учитель уедет через год, а священник останется. Вы вольны считать это предрассудком, но считаю это удобным устрйоством.
— Я не прошу отдать мне ваши восемь губерний, — сказал он. — Я прошу, чтобы казённая доля шла в школьное дело через ведомство, которое за школу отвечает перед вами и перед Богом, а не перед избирателями своего уезда.
Вот тут я и увидел, чего он просит на самом деле.
Он просил не денег.
Он просил надзора — то есть той единственной вещи, ради которой я весь февраль строил свои описи, столбцы и две подписи, только он хотел получить её целиком и в одни руки.
В географии возразить ему было нечем. Земская управа ставит школу там, куда доезжает её счёт; приход стоит там, где стоят избы, и стоит четыреста лет. Но я не знал, кто лучше учит крестьянского мальчика: дьячок за печкой или юноша из уездного города с брошюрами в чемодане. Я никогда не был ни тем ни другим и не видал ни одной такой школы изнутри.
Поэтому отдавать дело целиком одному из них я не мог. Оставалось дать обоим одинаковый признак и посмотреть, кто по нему пройдёт.
Я подумал, наверное, с полминуты, и в комнате было очень тихо, и старик у окна ждал не перебивая, потому что ждать он умел, как никто во всём Петербурге.
— Константин Петрович, я не могу отдать вам школьное дело.
— Позвольте узнать причину.
— Причина одна и не касается ни церкви, ни земства. Я не отдаю целое ни в одни руки. Ни в ваши, ни в земские, ни в свои.
— Это не причина, ваше величество, а правило.
— Это правило и есть моя причина.
Он чуть повёл подбородком — не соглашаясь, а отмечая ответ.
И тогда я сказал ему второе.
— Но я сделаю иначе. В описи, по которой станут отбирать уезды, есть признак: готовое помещение. Не земское помещение, а готовое. Дом церковно-приходской школы, если он есть, считается по этому признаку наравне с земским, и учитель, живущий при нём, считается наравне с земским учителем. Ваши приходы входят в счёт на общих основаниях, и никто не смеет их вычеркнуть.
Он молчал дольше, чем молчал за всю нашу январскую войну.
— Вы не отказали мне, — сказал он наконец. — Вы сделали хуже. Вы поставили церковь в очередь.
— Я поставил её в счёт.
— Для вас это одно и то же слово, ваше величество. Для меня — нет.
Он попросил разрешения удалиться и у самой двери обернулся.
— Вы полагаете, что делаете дело, а вы меняете основание. Прежде школа стояла на том, что она приходская. Теперь она будет стоять на том, что у неё сошёлся третий столбец. Года через два вы обнаружите, что все считают правильно и никто никого не любит.
* * *
Правило я объявил на другой день.
Опись по уезду составляет не проситель.
Её составляет податной инспектор при казённой палате — тот самый человек, который и без нас сидит в каждом уезде, рассылает окладные листы и знает недоимку не по докладу управы, а по своим спискам. Земство не пишет ни сметы, ни ходатайства, ни адреса. Оно подаёт одну бумагу: приговор собрания о своей доле, — а всё остальное о нём напишет тот, кому оно не платит.
На пробном бланке было четыре узкие строки: недоимка на душу из окладных списков; готовое помещение с печью и крышей, чьё бы оно ни было; расстояние до ближайшей школы; приговор собрания о половине, трети или четверти расходов.
Свешников провёл пальцем сверху вниз. Строки о богатстве губернии, о статистическом бюро и об умении писать ходатайства на листе не было. Земству оставалось постановить свою долю. Остальное вписывал человек, которому оно не платило.
Дальше я сделал то, чего от меня не ждали и чего мне самому не хотелось.
Я вышел из счёта.
Названия уездов и губерний вписывались в верхний угол листа, и угол этот отгибался и заклеивался сургучом ещё в казённой палате, до отсылки. В Петербург приходили описи с номерами. Считали трое: податной инспектор от финансового ведомства, чиновник государственного контроля и выборный от земства той губернии, которая в отбор не входила вовсе. Ни один из троих не подчинялся другим двум и ни один — мне.
Свешников загнул верхний угол пробного бланка. Бумага пружинила и разворачивалась обратно.