— Вижу, ваше величество.
Через сорок минут приехал исправник.
Он вбежал и стал у двери. Он не знал, что говорить, и не сказал ничего. Мундир был застёгнут не на ту пуговицу.
Первое, что он сделал, придя в себя, — послал телеграмму в Псков.
Губернатор ответил через полтора часа, что выезжает. От Пскова восемьдесят вёрст, и раньше утра он приехать не мог, и не приехал, и я его в тот раз не видел.
Через час приехал уездный предводитель дворянства. В мундире, с орденами и не по погоде.
За ним протоиерей.
Потом откуда-то нашли ковёр.
Ковёр расстелили от крыльца до стола. Он был короток и не доставал двух шагов. Эти два шага заложили половиком.
Предводитель начал речь. В речи была радость, была неожиданность, было усердие. Чисел в ней не было.
Я слушал и смотрел на Лапина.
Лапин стоял у стены с книгами под мышкой и не подходил.
Я подозвал его и спросил при всех, сколько дворов в Заречье.
— Шестьдесят три, — сказал он.
И больше он в тот день не сказал ничего.
Я пробыл в Порхове ещё три часа.
Мне показали больницу. Мне показали пожарный сарай. Мне показали богадельню.
Всё было чисто. Везде стояли люди.
Кто-то догадался спросить, не угодно ли осмотреть постройку училища. Я ответил, что уже осмотрел. Предводитель этому удивился и переспросил когда.
Ни одной цифры из этих трёх часов я в книжку не записал.
Выехали в девять вечера. Провожать вышел весь город.
Мальчика-письмоводителя я больше не видел.
* * *
На обратной дороге я положил записную книжку на колени и провёл черту сверху донизу. Слева написал: «До портрета». Справа: «После».
Коляска качалась на выбоинах, и левый столбец вышел кривым. Четыре часа: вечер второго июля в управе, утро третьего в Заречье и Дубровне. Рубль сорок раскладки. Три рубля сорок и два девяносто за пуд льна. Разница, за год выросшая с тридцати копеек до пятидесяти. Апрельский брод по грудь лошади. Мост в четыреста рублей, которого нет в смете. Фундамент с ульями в трёх с половиною верстах от того, что строится.
На правой половине я написал: «Три часа». Ниже — «чистая больница».
Больше вспомнить не удалось.
Я показал страницу Свешникову. Он держал её за нижние углы, чтобы лист не хлопал на ветру, прочёл оба столбца и вернул, не спросив, что с ними делать.
Переменился не уезд. Переменился прибор. Я ехал сюда смотреть собственными глазами, а глаз мой оказался светящимся: куда его ни направь, там заранее вымоют пол, расстелют короткий ковёр и поставят людей у кроватей. Обыкновенное отступало на два шага — ровно туда, где кончался ковёр.
Четыре часа я получил, назвавшись чужим именем. Они кончились, когда письмоводитель узнал лицо с портрета; в следующем уезде уже предупредят.
На пустой строке под двумя столбцами я написал: «Стало быть, ездить должен не я».
В поезде, после Луги, лампа над столиком дрожала вместе с вагоном. Я раскрыл книжку снова и на четырёх строках разместил будущую проверку. Не тот, кто подписывал соглашение; не тот, кому потом принимать отчёт. Двое из разных ведомств и оба не из проверяемого уезда. Уезд — по жребию при посторонних. День назвать утром, даже самим едущим.
Последнее слово пришлось дописывать дважды: на стыке рельсов карандаш соскочил и перечеркнул «утром». Свешников, сидевший напротив с портфелем на коленях, посмотрел на перечёркнутое.
— До отъезда они не будут знать куда?
— До отъезда — будут. С утра.
— А уезд?
— Когда увидит их на крыльце.
Он снял очки, подтянул проволоку на дужке и надел снова.
— Значит, один будет смотреть бумаги, другой — дорогу.
Я приписал это между строк и первым поставил имя Лапина. За два дня он ни разу не сказал, что всё в порядке; всякое число произносил с паузой, будто оставлял место для возражения. Рядом с именем я написал: «Печи кладёт сам».
В смете две печи стоили сто восемьдесят рублей, хотя подрядчик просил двести сорок. Лапин объяснил разницу мимоходом: у себя в хозяйстве он делал ту же работу руками. Такой человек при осмотре первым полезет к шву, а не к подписи.
Внизу страницы Свешников сосчитал прогонные и суточные. Около ста рублей на уезд. Восемь внезапных проверок в год — меньше четверти сметы одного училища. Он обвёл итог, и на этом месте грифель прорвал бумагу.
Я вырвал лист по сгибу, сложил его вчетверо и положил в портфель к срочным бумагам. Замок не сразу защёлкнулся: угол одной из них попал под крышку.
Тут же, в вагоне, я вспомнил про третью бумагу — ту, которую подписал в Порхове, на углу стола Лапина, покуда он ходил за книгами.
Она была из Азиатского департамента и касалась китайского займа. Двадцать четвёртого июня заключено условие: Китаю дают четыреста миллионов франков золотом под четыре процента, чтобы он расплатился с Японией по симоносекскому договору, деньги дают французские банки, а ручается за них Россия. Бумага, которую я подписал, была не самим условием — условие подписано министрами, — а распоряжением по его исполнению, и заняла она у меня меньше минуты, ибо всё существенное в ней было решено ещё весною.
Я подписал её стоя, в уездной земской управе города Порхова, между разговором о раскладке и разговором о льне, и не перечёл.
В апреле Лобанов-Ростовский сказал, что уступка не будет стоить ничего. В июле, подписывая бумагу, я этого ответа не вспомнил.
А в самом низу листа, отдельно, я записал то, чего не умел ни объяснить, ни поручить.
Уезд, живущий льном, заметил мою раскладку в рубль сорок и не заметил, кому отдал лишние двадцать копеек с каждого пуда.
Кто взял эти двадцать копеек.
Глава 10
Цена рубля
Первая таблица вышла в печати десятого августа.
Витте привёз её сам и на этот раз даже не сделал вида, что заехал по дороге.
Таблица была маленькая, в четверть листа, и стояла в конце издания, между отчётом о ходе торговли и объявлениями. Двенадцать строк. Наличность золота на первое число каждого месяца, наличность кредитных билетов, отношение одного к другому.
— Извольте посмотреть на последнюю строку, ваше величество.
Я посмотрел.
Запас за три месяца не упал.
— И это ещё не главное, — сказал Витте и положил рядом второй лист, уже не печатный. — Вот курс.
Второй лист был расчерчен от руки, и на нём по месяцам стояла цена золотого полуимпериала в кредитных рублях.
Семь рублей сорок. Семь сорок пять. Семь сорок. Семь сорок два.
— Разница между высшим и низшим за год не дотягивает до двух сотых, — сказал он. — Ваше величество, я двенадцать лет ждал такой строки. При покойном государе я не смел бы её показать: назвали бы подтасовкой. А теперь она напечатана в открытом издании, и всякий в Берлине может её проверить сам.
Надо было бы обрадоваться вместе с ним.
Второе февральское условие исполнялось точно: курс держался в объявленных пределах каждый из шести месяцев, без усреднения и поблажки.
Двенадцать лет он собирал этот запас — хлебом, таможней, займами в неудачные годы. Двенадцать лет ему говорили, что твёрдый рубль в России невозможен, потому что Россия бедна и золото всё равно уйдёт за границу. Теперь у него была напечатанная таблица, которую всякий может проверить, и четыре числа подряд, стоящие одно к одному.
Я сидел, смотрел на эти четыре числа и ждал, когда пройдёт неприятное чувство.
Оно не проходило.
— Сергей Юльевич, а где это?
— Что «где»?
— Вот эти семь рублей сорок копеек. Где они?
— На бирже, ваше величество.
— На петербургской.
— Разумеется, на петербургской. Другой у нас нет.
* * *
Дальше я спросил то, чего не спрашивал никогда, и спросил потому, что не знал.
— Проведите меня по одной сделке. От начала.
— От какого начала?
— От ржи.
Он поднял брови и начал.
Крестьянин везёт рожь на ссыпку осенью, потому что ждать он не может: подати.