Мы сидели с ней вдвоём в маленькой гостиной, и я, дав ей досказать про внучку и про то, как та похожа на Ксению в первые дни, попросил её о деле.
Я рассказал ей про телеграфный список. Не про то, что в нём сорок имён, — про то, что кто-то распорядился, кому телеграфируют раньше прочих, и распорядилась этим особа императорской фамилии, и что мне это надобно знать.
Мама выслушала не перебивая.
Потом поправила кольцо на пальце.
— Ты просишь у меня письменного решения по первому пункту.
— Прошу.
— Двадцать четвёртого января ты был очень доволен этой бумагой.
— Был.
— И я была довольна. — Она смотрела на меня без всякого выражения. — А теперь она стоит поперёк у нас обоих, и это, Ники, и есть настоящая цена всякого соглашения: платят по нему не тогда, когда подписывают.
Она встала и прошлась по комнате.
— Дам, — сказала она наконец. — Но не так, как ты просишь. Следствия не будет: следствие по такому делу означает допрос двоих или троих великих князей, и через неделю об этом будут говорить в Лондоне. Я узнаю сама. Спрошу лично, у кого следует, и скажу тебе имя.
— И я должен буду вам поверить.
— Должен. — Она села обратно. — Это и есть моё условие. Ты получишь имя, но не получишь бумаги, а стало быть, не сможешь ничего с ним сделать, кроме как знать. Зато и в Лондоне ничего говорить не станут.
Я согласился.
Согласился я потому, что выбирать было не из чего: следствие над великими князьями вышло бы дороже дела, а отказ матери означал бы, что я не полагаюсь на её слово. Оснований для этого у меня не было, кроме одного: она в этом деле не посторонняя.
Но с этой минуты в моём доме завелась вещь, которой прежде не было.
Сведение, которым я обязан матери и которого не могу проверить.
Весь год я требовал, чтобы всякое число приходило двумя дорогами. Здесь дорога была одна, и на ней стоял человек, любящий меня больше всех на свете и имеющий собственные причины не произносить иных имён. Обе вещи были правдой одновременно.
Восьмого пришло письмо из Абас-Тумана.
Писал не брат — писал его врач, Чигаев, который отчитывался мне письмами всё лето.
Восьмого числа у Георгия был консилиум. Четверо: почётный лейб-медик, профессор из Петербурга, главный врач тамошнего госпиталя и сам Чигаев.
Вес — сто сорок шесть фунтов; три года назад было сто шестьдесят четыре.
Предписано: постоянное пребывание в Абас-Тумане, климатическое лечение. Запрещено: душ, верховая езда, велосипед, охота и всякое телесное усилие.
И в конце, отдельной строкой, спокойным почерком человека, привыкшего писать такие строки: предупреждаем о возможности внезапного ухудшения во всякое время.
Я прочёл это письмо стоя, у окна, в тот самый день, когда в соседней комнате моей дочери исполнилось пять суток от роду.
И вот что следовало, если положить врачебную бумагу рядом с манифестом двадцатого октября девяносто четвёртого года: подданные присягнули мне и брату Георгию Александровичу как Наследнику Цесаревичу — доколе наш брак не будет благословлён рождением сына.
Наследник российского престола — человек, которому четверо врачей письменно запретили садиться на лошадь.
Ни выстрелы, ни «Бог даст и впредь» этого не меняли.
* * *
Крестили четырнадцатого.
День вышел один на троих: четырнадцатого ноября родилась Мама, четырнадцатого ноября мы с Аликс венчались год назад, и четырнадцатого же ноября крестили нашу дочь. Такие совпадения в нашем семействе принято считать знаменательными, и слово «знаменательно» в этот день произносили при мне так часто, что к вечеру я стал слышать в нём только количество слогов.
Крестили не у нас, а в Большом дворце, в церкви Воскресения Христова, куда дочь везли в золочёной карете.
Везли — её. Не нас.
Шествие вышло из Серебряной залы, и несла её княгиня Мария Михайловна Голицына, гофмейстерина, дама, которой при дворе побаиваются даже великие князья. Несла на парчовой подушке, покрытой парчовым покрывалом, а с двух сторон её поддерживали под локти двое сановников, и это не церемонная выдумка: подушку с младенцем несут на вытянутых руках, и пожилой женщине одной этого не пронести через анфиладу.
Я шёл позади и смотрел на её руки.
Голицына несла ребёнка так, как несут не символ, а ребёнка: чуть подавшись вперёд, коротким шагом, ни на что не глядя, кроме подушки.
Аликс не было.
Родильницу в церковь по нашему уставу не берут, и она осталась у себя, за две версты и за одиннадцать дней от всего этого, и в этот час, покуда её дочь везли в золочёной карете через парк, лежала у окна и слушала, не звонят ли.
Это было единственное, что показалось мне дурным, хотя виноватых не было. Устав оберегал женщину, одиннадцать дней назад двадцать часов пролежавшую в мучениях, от двух часов в холодной церкви. И всё же единственный человек, сделавший в этом деле всю работу, на торжестве не присутствовал.
Крестил Янышев — протопресвитер придворного духовенства и духовник нашего семейства, тринадцатый год.
Восприемниками стали Мама и дядя Владимир.
Дядя Владимир держал себя безукоризненно.
По причащении Мама возложила на внучку знаки ордена Святой Екатерины — на одиннадцатидневную девочку, поверх кружев, — и это делается всем великим княжнам, и делалось при её собственных дочерях, и означает ровно то, что означает: место в порядке.
Место в порядке ей дали за одиннадцать дней от роду: ленту, орден, статью в «Правительственном вестнике» и золочёную карету через парк. Порядок этот работает быстро и не ошибается.
Из восьми уездов, которым я в феврале обещал школы, к этому дню готовы были три: два с сентября и исправленное Крапивенское.
А буквари, которые повезут в эти уезды в декабре, у неё будут те же самые. Других в империи не печатают.
* * *
Шестнадцатого принесли земскую почту — вместе с оттиском «Правительственного вестника», где на второй странице стояло о крещении.
До первого декабря оставалось четырнадцать дней.
Донесений было восемь. Семь я прочёл спокойно.
Восьмое было из Псковской.
Училище готово. Здание, печи высушены по правилу, учитель на месте, дрова есть, книги привезены.
Учеников — сорок один по спискам.
Занятия начнутся первого декабря.
Внизу, в примечании, стояло, что «в видах удобства предстоящего осмотра» училище открывается в селе при почтовом тракте, а не в том, что показано в описи, ибо к тому проезд затруднителен.
Я перечитал примечание дважды.
Они перенесли школу.
Из деревни, где двадцать два ребёнка, — в село, где стоит почтовая станция и куда удобно доехать проверяющему.
Глава 14
Первое декабря
Фотографию прислали из Пскова.
Она пришла девятого декабря, в плотном конверте, проложенная папиросной. На обороте карандашом стояли имя фотографа и час: одиннадцать утра. Час стоял, где положено, без напоминания.
Снимок был хорош. Новое здание в три окна по фасаду, крыльцо под навесом, свежая обшивка, ещё не потемневшая. Слева — крыло с отдельной дверью: квартира учителя, комната и кухня, как в чертеже. На крыльце в два ряда дети, впереди сидят на корточках самые малые. За ними священник, учитель в тёмном сюртуке, три или четыре человека в шубах и один в форменной фуражке.
Я взял увеличительное стекло и стал считать детей.
Тридцать одна голова. Две смазаны движением, и я посчитал их за две. Тридцать три.
В сентябрьской описи стояло сорок один.
Я отложил стекло, ожидая подозрения, но оно не пришло. Восемь детей могли болеть, не поместиться на крыльце или остаться за краем пластинки — каждое объяснение было вероятнее того, о котором я думал.
Донесения пришли раньше её, в первую неделю месяца: семь по одному листу и восьмое, псковское, в двух. Железной дороги в Порхове нет, и всё, что оттуда идёт, идёт трактом до Пскова и уже оттуда поездом, отчего снимок и отстал от бумаги на пять дней.