Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Больше про это мы не говорили.

Человек, которому объявили праздник, пришёл на праздник и получил кружку.

У южного края я велел остановиться и сошёл.

Там, где вчера был край рва, теперь шла ровная полоса шириною в тридцать саженей, укатанная и утоптанная, и по ней ходили. На дальнем её конце ещё стояли две вехи с фонарями, которые с утра не убрали, и фонари в них горели без нужды, потому что было светло.

Я велел их погасить.

* * *

Дядя приехал ко мне в Петровский дворец в исходе седьмого вечера и привёз журнал сам.

Он не послал его с адъютантом и не оставил у Свешникова. Он вошёл, положил на стол и сел.

Журнал был толстый, и в нём за одни эти сутки набралось сто двадцать записей.

Мы читали его вдвоём, подряд, часа полтора.

Записи эти сделаны разными руками и почти все дурно, ибо писали их люди, которым писать некогда и непривычно: без запятых, с ятями не там, где надобно, иные карандашом, а одна на обороте счёта из мелочной лавки, ибо бумаги под рукою в ту минуту не случилось и взять её было неоткуда, а записать полагалось прежде, чем отойдёшь от места. И всякая при этом начинается одинаково и в том самом порядке, какой заведён был в апреле и который тогда, в апреле, показался мне канцелярскою мелочью: час, потом фамилия, потом что сделано.

Пожарный унтер-офицер Сысоев, три часа сорок минут: подвёз бочку к третьему проходу, поставил, отвечаю.

Городовой Никифоров, четыре часа десять: увёл от прохода лошадь с телегой, хозяин пьян, лошадь свёл в лагерь.

Артельщик Пантелеев, шесть часов сорок минут: у нас на прилавке кончилось, вскрыл запасной ящик сам, доносить некому, беру на себя.

Фельдшер Аникин, пять часов двадцать пять: принял женщину с младенцем, придавленную у второго прохода, вынес урядник Гончаров; у женщины рёбра, дышит трудно, отправлена в лагерный лазарет, младенец цел.

Околоточный Кузьмин, пять часов сорок: у меня открыто шесть, у соседа шесть, между нами тридцать сажен, где не открыто. Пошёл открывать сам, доношу.

Урядник Гончаров, шесть часов ровно: стою у прохода четвёртого, пропускаю по одному, за час прошло без счёту, все целы.

Артельщик, подписи нет, шесть часов сорок: кружки кончились, платки есть. Спросил у соседнего буфета, дали двести. Кто дал, не знаю, фамилии не спросил.

И так сто двадцать раз.

Первые листы я переворачивал быстрее дяди. Рука уже бралась за угол после первой строки, но он прижимал страницу ладонью и дочитывал последние слова. На третьем таком листе я перестал торопиться.

Пять месяцев мне объясняли, что без начальства никто не двинется. Ждали. Все пять месяцев ждали.

Теперь толстый корешок понемногу переходил справа налево. Под пальцами шли разные бумаги: гладкая канцелярская, рыхлая из полицейской книжки, оборот лавочного счёта с чужими цифрами, перечёркнутыми ради записи. На одном листе карандаш продавил волокно, на другом расплылось пятно от мокрой руки.

Дядя вёл ногтем по строкам. В пять семнадцать Кузьмин принял на себя третий случай. В пять тридцать две Шеин открыл всю линию на девять минут раньше. Нарочный искал смотрителя сорок минут; рядом стояли час выезда и час, когда нашёл. Канцелярская бумага задерживала раздачу до высочайшего прибытия, ниже стоял час отмены и моё имя.

На последнем развороте ноготь лёг на строку: «Пять двадцать, южные буфеты».

Он остановился на этой строке.

— Вот это, — сказал он, — и есть то, за что меня следует спрашивать.

Я сказал, что приказ был разумный.

— Он был разумный для того места, где я стоял. У меня перед глазами был север, и я оттягивал. А поле в эту минуту было не у меня перед глазами, и в поле вышло, что дают с двух концов, а посередине не дают. Ваше величество, я пять месяцев спорил с вами о том, что общий журнал есть способ узнать, а не способ распорядиться. Нынче я в пять двадцать распорядился, глядя в одну точку, и середина тронулась в обе стороны. Это ровно то, о чём вы мне говорили в апреле, и я тогда вас не понял.

Он помолчал.

— Второе, о чём надо сказать вам нынче же, покуда я не передумал. Я записал пятнадцатого, что предлагал перекрыть заставы и что мне отказано. Запись эта в журнале стоит. Я прошу вас прочесть её ещё раз и прочесть до конца.

Я прочёл. В ней, после существа предложения, стояла приписка, сделанная нынче в семь утра тою же рукой:

«Предложение моё, буде бы принято, дало бы к утру на трёх заставах то, чего не случилось на поле. Прошу считать мою запись от 15 мая ошибочной в существе, а не в форме».

Я прочёл это дважды и поднял глаза.

Дядя сидел прямо и смотрел в стену за моим плечом.

— Вам это не нужно было писать.

— Нужно. Кузьмину вашему в пять семнадцать тоже не нужно было лезть на бочку.

— Это не одно и то же.

— Не одно. Он рисковал местом, а я пишу, зная, что мне за это будет легче.

Он сказал это ровно, не понижая голоса, и я в первую минуту не поверил, что он сказал это вслух.

— Вы полагаете, я не считаю? Считаю. Я пятнадцать лет в этом городе и знаю цену бумаге, поданной вовремя. Ежели бы я нынче промолчал, вы бы всё равно прочли мою запись от пятнадцатого, и прочли бы её через месяц, при следствии, и она стояла бы против меня. А приписка, сделанная в семь утра, — это уже не оправдание, а показание.

— И которое из двух вы написали?

— Оба, — сказал он. — Ваше величество, человек может быть честен и расчётлив в одну минуту, и в этом нет ничего удивительного. Удивительно было бы, если б я оказался только честен. Такого со мною не случалось ни разу за пятьдесят лет.

Он встал.

— Разговор о Москве после нынешнего дня будет, и я к нему готов и торопить не стану. Одного прошу: когда он будет, начните с этой страницы, а не с той. Не потому, что она меня оправдывает. Потому, что на той странице я был неправ, а на этой — прав, и мне важно, в каком порядке вы это прочтёте.

Он ушёл, а журнал оставил.

Я сидел с ним до третьего часа ночи и дочитал до конца, до последней записи, сделанной в одиннадцатом часу вечера тем же Шеиным и состоявшей из четырёх слов: поле пусто, огни гасим.

Поле опустело к полуночи, и оттуда не доносилось ничего, и я довольно долго стоял у того же окна, у которого стоял сутки назад, и слушал эту тишину, устроенную из ровно тех же составных частей, что и звук: из очень многих людей, которых теперь там не было.

Глава 28

Хозяин Москвы

Девятнадцатого мы поехали в Старо-Екатерининскую больницу, и дядя поехал с нами.

Я не звал его и не отказывал; он приехал к подъезду, когда закладывали, и сел в свою карету, и мы поехали двумя экипажами, как ездят люди, которым надо в одно место и не о чем говорить по дороге.

В больнице лежали двадцать девять человек с поля. Прочих развезли по домам ещё восемнадцатого, а этих оставили — тех, у кого рёбра и у кого переломы.

Мы обошли две палаты.

Обходить палаты я не умею. Сказать там нельзя ничего, кроме двух-трёх слов, известных заранее обеим сторонам, и дело вовсе не в словах, а в том, что человек, лежащий на спине, видит вошедшего снизу, а вошедший видит его сверху, и переменить этого нельзя ни доброжелательством, ни тем, что присядешь на край.

Палаты были чистые, и пахло в них карболкой и мокрым полом, и окна стояли открытыми, потому что день был жаркий.

Женщина у окна, с перевязанною грудью, на вопрос, как её положили, ответила, что положили хорошо и что ей ничего не надо; и после того, когда я уже отошёл к следующей койке, сказала соседке — не таясь, но и не в мою сторону, а просто вслух, как говорят при том, кого не считают участником разговора, — что вот и государь приезжал, а Матрёны нет.

Матрёна была одна из четырёх.

Я не обернулся и не переспросил, и до сих пор не знаю, слышал ли это дядя.

В коридоре, между палатами, он сказал первое за день:

— Ваше величество, я готов говорить, когда вам будет угодно.

53
{"b":"978114","o":1}