Все восемь училищ открылись первого декабря.
Молебен с водосвятием служили везде, и везде окропили классы. В шести уездах после молебна был обед крестьянам и раздача книжек детям; в двух ограничились кропилом, о чём упомянуто отдельно и с некоторой сухостью, какая бывает при упоминании о сбережении. Учителя были на местах во всех восьми. Печи топились с ноября, как и предписано. Два уезда сложили их ещё в июле; те, которые пришлось перекладывать, ставили в октябре, и сохнуть им было положено до открытия, а не после. В этом году это правило исполнили все, потому что в сентябре оно стоило Тульскому уезду двух недель и одного публичного объяснения.
Свешников пришёл в шесть, с папкой под мышкой, и сел на своё место у окна.
— Восемь из восьми, — сказал он. — Ваше величество, за двенадцать лет службы я такого не видал.
— Чего именно вы не видали?
— Чтобы обещанное в феврале вышло в декабре без единой отсрочки.
Я подвинул к нему фотографию.
Он смотрел долго, дольше, чем нужно, чтобы увидеть здание. Потом положил снимок на стол лицом вниз и сказал:
— Тут всё, что вы велели построить.
— И?
— И ничего, что вы велели проверить.
Это была ровно та фраза, которую я не сумел составить сам за целый час.
Я велел ему завтра же затребовать по всем восьми уездам сведения о числе учащихся, действительно посещающих училище, помесячно, начиная с декабря.
Свешников записал. Записывая, он второй раз за вечер поглядел на снимок, лежавший лицом вниз, и ничего не прибавил. Он никогда ничего не прибавляет, пока не уверен, и молчание его обходится мне обыкновенно в два дня.
* * *
Он был не уверен два дня.
Одиннадцатого декабря он положил передо мною полосу бумаги, на которой было переписано от руки восемь строк, и сказал, что затребовать сведения нельзя.
Строки были из Положения о начальных народных училищах, статья пятнадцатая:
«Начальные народные училища освобождаются от представления всякого рода срочных ведомостей, донесений и т.п. Необходимые о них сведения собираются членами училищного совета на месте, при осмотре училищ».
Я прочёл это трижды.
Положение утвердил мой дед двадцать пятого мая тысяча восемьсот семьдесят четвёртого года. Свешников написал дату над статьёй и поставил рядом: «двадцать один год».
В семьдесят четвёртом они защищали деревенского учителя с его двумястами семьюдесятью рублями в год от четырёх ведомств, каждое из которых требовало свой лист. Статью написали люди, которых я не имел права упрекнуть: они увидели удушье и разрезали петлю. Широко, чтобы ни одно ведомство не просунуло бумагу обратно. Через двадцать один год в этот разрез не проходил мой вопрос о детях.
Свешников перевернул полосу. На обороте стояла статья двадцать восьмая: член училищного совета от земства ежегодно представляет собранию сведения о состоянии училищ; инспектор объезжает участок и видит всё на месте.
— Когда объезд?
— Раз в год.
— Собрание?
— Осенью.
Он положил палец на декабрьскую дату фотографии и провёл им по столу до края, будто листал месяцы. О нынешних детях я узнавал в сентябре — после коронации, после отчётов, после того как их уже сосчитают без меня.
Свешников подождал, пока я дочитаю в третий раз, и подал вторую полосу — статью двенадцатую.
«Размер содержания и порядок отчётности в денежных суммах по начальным народным училищам устанавливаются теми ведомствами, земством, городскими и сельскими обществами и частными лицами, на счёт которых училища учреждены и содержатся».
— Прочтите ещё раз. Медленно.
Я прочёл медленно. Тот, кто содержал училище, устанавливал денежную отчётность. Свешников взял чистый лист и разделил его на три полосы.
На первой написал: «Уезд». Уезд платит учителю и покупает учебники. Деньги проходят по смете, смету слушает собрание, подпись остаётся. Но жалованье выдают учителю, а не детям. В пустом классе он получит те же деньги, что и при сорока одном ученике, — если получит: жалованье задерживали на два месяца и на четыре, а в Щигровском недоплаченное, по словам Свешникова, однажды отдали рожью.
На второй полосе он написал: «Губерния». Там готовят учителей. Списки курсов есть; переписка есть. Строки о том, вышел ли из выученного учителя учитель, нет.
На третьей стояло: «Волость и общество».
— Здание, квартира, отопление, — перечислил Свешников.
— Смета?
— Повинность.
Он повернул ко мне лист, показав третью полосу. Под заголовком было пусто. Мужики возили дрова из лесу своими лошадьми и сами топили; денег не проходило. А статья двенадцатая знала только денежные суммы, не поленья.
Я вынул фотографию из-под книги и положил поверх трёх полос. Тридцать три головы закрыли уездную и губернскую. Пустая волостная полоса осталась видна целиком.
— Ревизия с объявленным днём, — сказал я.
Свешников перевернул снимок лицом вниз.
— На крыльце будет сорок один.
— Без объявления.
— Узнаем правду про один уезд. Остальные семь будут держать сорок одного ребёнка наготове до мая.
Я придвинул к фотографии статью пятнадцатую.
— Отменить.
Он разгладил согнутый угол полосы. Учителю вернутся четыре ведомства. Через год на столе окажутся тридцать три исправные ведомости вместо тридцати трёх детей на крыльце; свободной недели у него не останется, а лишнего ученика не прибавится.
Три полосы, две статьи и фотография заняли весь край стола. Бумаги было довольно. Нужного клочка среди неё не было.
— Пётр Иванович, — сказал я, — ступайте домой. До завтра я ничего не придумаю, а вы мне завтра нужны свежим.
Он собрал полосы, поклонился и у двери сказал, ни к кому не обращаясь:
— Бумажки клочок в суд волочет. А тут и клочка нет.
* * *
Клочок нашёлся сам, и не там, где я его искал.
Восемнадцатого декабря пришло письмо, адресованное не мне и не в управу. До Петербурга оно добралось земскою почтой через уездный город, при записке инспектора народных училищ.
Писал учитель. Андрей Ильич Хмелёв, двадцати четырёх лет, первый год службы, двести сорок рублей.
Он не жаловался. Он просил.
Он писал: училище открыто первого декабря, по спискам сорок один ученик, в первый день явилось тридцать три, к середине месяца ходит двадцать девять.
Причину он не скрывал. Из сорока одного двадцать два — заречьевские, а Заречье стоит от села в девяти верстах. Старшие ходят и в мороз; малые девяти вёрст зимою не проходят, а подвод им никто не даёт.
Класс не топлен девять дней.
Не топлен он оттого, что топить нечем. Отопление и подвоз дров разложены приговором Заречьевского сельского схода от двадцать шестого марта сего года — по одной подводе с тягла, шестьдесят три тягла, — и приговор этот утверждён земским начальником в апреле. Он был постановлен, когда училище строилось в Заречье. В июле училище перенесли в село, что при почтовом тракте. Приговора не переписывали. Заречьевские мужики возили дрова до конца ноября, а первого декабря, посмотрев на открытие, возить перестали и сказали старосте, что дрова свои повезут туда, куда ходят их дети, а куда их дети не ходят, туда пусть возит тот, кто там живёт.
Село при тракте своего приговора не постановляло.
«А посему, — писал Хмелёв, — покорнейше прошу распоряжения о дровах, ибо к январю станет холоднее, а квартира моя в том же здании и обогревается второю, квартирною печью, отчего я в своей просьбе имею и собственный интерес, о чём считаю долгом сказать прямо».
Я прочитал письмо два раза. Потом велел подать копию приговора, и телеграмма ушла в тот же вечер.
Копия пришла двадцать шестого, через земского начальника, потому что приговоры сельских сходов идут не по учебному ведомству и не через управу: их утверждает земский начальник, и лежат они в волостном правлении, в книге, и всякий из них он вправе рассмотреть, а найдя незаконным или клонящимся к явному ущербу общества — остановить и представить в уездный съезд.