Ссыпщик платит ему кредитными и цену назначает свою.
Дальше ссыпщик везёт на станцию и продаёт хлеботорговцу.
Хлеботорговец грузит в вагоны и отправляет в порт.
В порту сидит вывозчик, у которого контракт с заграничной фирмой.
Фирма платит векселем на Лондон, сроком в три месяца.
Вывозчик несёт этот вексель в банк, и банк его учитывает.
— И вот тут, — сказал Витте, — с июня переменилось.
— Что переменилось?
— С июня Государственный банк принимает золотую монету на текущий счёт. И петербургские частные банки за ним пошли, все до одного.
— То есть вывозчик может держать золото у себя на счету.
— Может. И не обязан менять его в тот же день по тому курсу, какой ему дадут.
— А прежде?
— Прежде он менял немедленно и терял на этом столько, сколько считал нужным взять с него банк.
Я встал и подошёл к окну.
— Сергей Юльевич. Сколько банков в том уезде, где ссыпщик?
Он молчал секунд пять.
— Ни одного.
* * *
Свешникова я позвал не для того, чтобы он судил о курсе, и предупредил об этом с порога.
— Пётр Иванович, о деньгах вас никто не спрашивает. Скажите одно: что сделается с ценой на ржи, если вывозчик в Петербурге перестал терять на размене.
Он подумал дольше обычного и попросил лист. Развернул его поперёк, разгладил рукавом и провёл две вертикальные черты.
Над первой графой написал: «Кто». Над второй: «Чем рискует». Над третьей задержал карандаш.
— Кому отдаёт, — сказал он наконец.
В первом ряду появился ссыпщик.
— Рожь лежит у него. Может испортиться, может упасть в цене, покуда довезёт.
Во втором — хлеботорговец.
— Вагоны, сроки, та же цена.
В третьем Свешников написал вывозчика и повернул лист к Витте.
— До июня здесь был ещё размен. За границей ему платят сегодня, в кредитные рубли он обращает через три месяца. Что будет между двумя днями, он не знает.
Витте взял карандаш и под словом «размен» поставил короткую черту.
— За риск полагается надбавка. Иначе вывозчик разорится.
— Полагается, — согласился Свешников. — Только с кого он её возьмёт?
— С покупателя русского хлеба.
— Тот может купить американский.
Карандаш вернулся к верхнему краю листа. Свешников провёл от вывозчика линию вниз, к хлеботорговцу. От хлеботорговца — к ссыпщику. От ссыпщика линия дошла до слова «крестьянин» и там оборвалась у самой кромки.
— Дальше некому, — сказал он. — Крестьянин только продаёт. И продаёт осенью, когда подати, а не когда цена станет лучше.
Витте снова придвинул лист. Подчеркнул «размен», затем старательно стёр слово резинкой. Бумага на этом месте стала шероховатой.
— С июня риска нет.
Ни одна из трёх линий от этого не сдвинулась.
Я коснулся нижней стрелки.
— Надбавка осталась.
— Отчего осталась? — спросил Витте резко; спорил он уже не со Свешниковым, а с самим собою.
Свешников поправил очки.
— Оттого, ваше сиятельство, что цену на ссыпке ставят в сентябре в уездном селе, а о золотых счетах там знают трое: становой, почтмейстер и учитель. Ни один из них не покупает рожь.
Он положил карандаш.
— Надбавку снимают тогда, когда её кто-нибудь потребует снять. Требовать некому. Крестьянин не знает, что она есть; ссыпщик знает, но зачем ему говорить; а вывозчик про уездную цену не думает вовсе, потому что она для него просто цена, по которой ему привезли.
В комнате стало тихо. На верхней строке размен был стёрт, на нижней цена оставалась прежней. Между ними лежали три стрелки, направленные в одну сторону.
Мы вычистили доклад и забыли про объявление.
Витте стоял у стола очень прямо и молчал дольше, чем я когда-либо видел.
— Стало быть, — сказал он наконец, и голос у него был совершенно ровный, — первую выгоду от твёрдого рубля получил тот, кто в ней нуждался меньше всех.
— Да.
— И получил он её из кармана того, ради кого я это двенадцать лет делал.
— Пока — да.
Тут Свешников кашлянул и попросил извинить его заранее: бумаги по форме у него нет. Из записной книжки он вынул два сложенных вчетверо листка. Один был исписан ровным чиновничьим почерком, другой — крупным, с растянутыми концами строк.
Со времён окладной службы у него сохранились знакомые в трёх губерниях: два податных инспектора и волостной писарь. Они писали без дела, по старой памяти. Двое из троих в последних письмах независимо друг от друга обронили одно: в нынешнем августе ссыпщики объявили цену ниже прошлогодней на ту же дату.
Свешников разложил письма рядом с листом. Нижняя стрелка упёрлась в них.
— Урожай лучше, — сказал он. — При лучшем урожае цена должна быть ниже. Я не утверждаю, что причина тут. Я утверждаю, что не знаю.
— А кто знает?
Он перебрал оба листка, будто ответ мог оказаться на обороте.
— Никто, ваше императорское величество. Уездные хлебные цены соберут к декабрю. Для годового отчёта.
Частное письмо волостного писаря дошло до титулярного советника раньше государственного числа. Не окажись у Свешникова этих старых знакомых, в декабре на мой стол легло бы среднее по губернии — аккуратное и уже бесполезное.
Третий месяц реформы измеряли числа, ходившие из Петербурга в Петербург. Витте ещё раз посмотрел на два измятых письма и сел.
Я не стал ни утешать его, ни ковать железо, потому что за девять месяцев в этом кабинете выучился одному: человеку, который сам произнёс про себя худшее, надо дать полминуты и не мешать.
Через полминуты он сказал:
— Это чинится.
* * *
Чинилось это двумя вещами, и обе оказались дешёвыми до неприличия.
Первая — цена.
Петербургский курс полуимпериала телеграфируется раз в неделю во все губернские города и оттуда рассылается по уездным, где вывешивается на видном месте: при почтовой конторе, при волостном правлении и при казённой палате, где она есть. Не докладом, не циркуляром. Листом, который может прочесть человек, умеющий читать, — а если не умеет, ему прочтёт вслух писарь, потому что писарю за это будет положено.
Витте возразил, что уездный ссыпщик и без того знает биржевую цену не хуже министерства.
— Знает, — сказал я. — Пусть теперь знает и тот, кто ему продаёт. Я не назначаю цену. Я убираю у одного из двоих преимущество, которое всё это время состояло из чужого незнания.
Вторая вещь была та самая, о которой мы условились в мае, — и она уже лежала у меня на столе, только я до августа не понимал, зачем она мне нужна.
По решению восьмого мая всякое отделение Государственного банка, не попавшее в список платящих золотою монетой, обязано было в двухмесячный срок донести, чего ему недостаёт и во что это обойдётся.
Донесения пришли к июлю.
Полсотни донесений повторяли три вещи: нет двери с караулом, весов и человека. Двадцать девять отделений писали про дверь, сорок одно — про весы, все — про обученного кассира.
И суммы стояли смешные. По всем пятидесяти с лишком выходило меньше, чем казна теряла на неустойке за один месяц приостановленных коронационных подрядов.
— Двери и весы делаются к ноябрю, — сказал Витте, посчитав. — Люди — нет. Кассира учат полгода.
— Значит, полгода. Начинайте учить нынче же.
Он спросил, откуда брать людей, и вопрос был не риторический: кассир, умеющий принять монету по весу и пробе, не берётся из воздуха и не переучивается из писаря за месяц.
Брать их предстояло оттуда же, откуда берётся в России всё: от тех, у кого они уже есть. Восемь контор и двадцать пять отделений, попавших в майский список, имели таких людей по два и по три. Каждый из этих кассиров обязывался выучить одного человека для соседнего отделения — не оставить своё место, а именно выучить чужого, присланного к нему на полгода с сохранением содержания по прежнему месту.
Витте сосчитал людей по майской ведомости. Их хватало, чтобы принять всех полсотни присланных служащих: к первому марта обученный кассир будет в каждом отделении, и ни одного нового штата для этого не понадобится.