Мин на другой день начал ставить колышки в угодьях.
К осени их было семьдесят четыре.
Он был очень собой доволен и потом вспоминал этот год как один из лучших, и объяснение своё держал ещё три года, и оно всё это время работало и почти не давало сбоев.
Оно было неверное.
Глава двенадцатая. Вдвое
Палка у него была ореховая, в руку длиной, и он носил её с весны.
Завёл он её для гряд: старик сажал на глазок, а Мин хотел знать, на сколько всходит и за какой срок, и стал мерить. Мерить пальцами было неточно, и он взял палку, нарезал по ней зарубки через ноготь и стал прикладывать.
К августу палка обтёрлась и потемнела, и зарубки на ней читались хуже, чем весной, и он собирался нарезать новую.
Двадцать девятого августа, к вечеру, он сидел на корточках у крайней гряды и прикладывал палку к стеблю.
Ничего не происходило. Он делал это, наверное, двухсотый раз.
И вдруг у него в руке была не палка.
Это заняло меньше вдоха и было не как сон.
Он держал что-то плоское, узкое, холодное и очень гладкое — холоднее камня и глаже льда, и оно совсем ничего не весило. По нему шли чёрточки, и чёрточки были не резаные, а напечатанные: тонкие, чёрные, одинаковые до последней. Длинные и короткие через одну, и через каждые десять — цифра.
Он прикладывал это к чему-то, и то, к чему прикладывал, было в другой руке, и другая рука была не его: больше, шире, с обломанным ногтем.
И он знал одну вещь про эту чёрную полосу с чёрточками, знал так, как знают, что вода мокрая.
Он знал, что точно такая же есть у кого-то ещё.
Не похожая. Такая же. Что чёрточки на ней стоят на том же расстоянии, что и на этой, и что если он смерит здесь, а другой человек смерит за тысячу вёрст своей — они получат одно и то же число и не поспорят.
Он знал, откуда это взялось: где-то есть одна, самая первая, и по ней сделаны все остальные.
Ещё было слово.
Оно висело рядом — короткое, из двух кусков, и он его почти держал, — и, пока он к нему поворачивался, оно распалось, и остались два звука, которые ничего не значили.
Потом в руке опять была палка.
Он просидел на корточках, пока не свело ноги.
Он не испугался. Он к тому времени уже дважды видел такое: белую комнату с ровным светом, когда лежал в жару под навесом, и один раз, годом позже, — руку, тянущуюся к чему-то на стене, отчего в комнате делалось светло.
Оба раза он сложил это в голове отдельно и не трогал. Это было как чужой инструмент, только хуже: инструмент хоть в руках подержать можно.
Он попробовал вернуть чёрную полосу и, разумеется, не вернул. Он уже знал, что позвать такое нельзя, — он это выучил на ручье, когда ему было восемь.
Тогда он стал вспоминать не картинку, а то, что при ней знал.
И вот это осталось.
Три дня он ходил и разбирал.
Что там было? Была вещь с одинаковыми чёрточками. Ничего волшебного: у него самого палка с зарубками, и зарубки он резал через ноготь, стараясь одинаково.
Разница была в другом, и он её нащупал на второй день.
Его палка годилась только ему. Он резал по своему ногтю, и если бы кто-нибудь другой нарезал по своему, палки бы не сошлись, и они бы, померив одно и то же, получили разное и спорили бы до вечера.
А та полоса была сделана не по ногтю. Она была сделана по другой такой же, а та по третьей, и так до одной-единственной, которая где-то лежит.
Значит, мера — это не то, чем меришь.
Мера — это когда все меряют одним.
Мин остановился посреди двора, когда до него дошло.
На четвёртый день он вспомнил про вехи и разозлился на себя.
Он ведь это уже сделал. Он год назад бросил числа месяца и завёл вехи — черёмуху, дуб, вербу, — и вся сила там была ровно в том же: веха у всех одна. Она не его и не стариковская, она просто зацвела, и если он скажет «через семь дней после черёмухи», то и через сто лет кто угодно поймёт правильно.
Он сделал это для времени и не сообразил, что это же можно сделать для всего.
Три дня он был на себя зол, а на четвёртый сел и стал думать про густо.
Задача была старая, четырёхлетней давности.
Он видит, что гуще. Он не может сказать, насколько. Меры нет — потому что не за что зацепиться: густоту нельзя ни в ведро налить, ни на палку намотать.
Тогда, на ручье, он придумал назначить: трава — один, вода после дождя — двенадцать. И утром увидел, что это мусор, потому что двенадцати там не было, а было «мне показалось».
Он вернулся к этому теперь и посмотрел заново.
И увидел, что ошибся тогда не в том, в чём думал.
Назначить единицу — можно. Веха тоже назначена: черёмуха ничем не лучше вербы, он просто взял черёмуху. Назначить не грех.
Грех был в том, что он назначил и не проверил.
Он сказал «двенадцать» и не спросил себя, откуда двенадцать. Он ни разу не взял три вещи и не сверил их между собой. Он строил и не мерил, и потому построил ровно то, что построил, — складное и пустое.
Он завёл набор.
Это заняло у него полторы недели, и старик за эти полторы недели трижды спрашивал, чем он занят, и Мин трижды отвечал «ничем», потому что объяснить не мог.
Он искал вещи, которые всегда одинаковые.
Это оказалось трудно, и трудно оказалось не там, где он ждал.
Он начал с того, что перебрал всё во дворе, и во дворе не годилось ничего. Трава утром одна, к полудню другая, через неделю третья. Вода в ручье шла то гуще, то жиже, и он это сам два года назад и выяснил. Дрова менялись от сырости. Хлеб менялся, пока лежал.
Он взял камень и решил, что вот наконец постоянное, — и на третий день, проверяя, увидел, что камень утром и камень после дождя не одно и то же, и сидел над этим полдня, пока не сообразил, что камень мокрый.
С тех пор он камень держал под навесом и брал только сухой.
С огнём он промучился четыре дня и отступился. Огонь не стоял: он рос, держался и падал, и поймать его дважды в одном месте было нельзя. Мин пробовал брать по счёту — на десятый вдох после розжига, — и десятый вдох после розжига оказывался разным, потому что разным было то, чем топили.
Уголь под золой встал только потому, что уголь горит медленно и ровно, и Мин выучился доводить его до одного вида: прикрыть, дождаться, пока перестанет дышать краем, и брать.
С живым он не справился вовсе и в конце концов принял это как есть: живой лист приходилось рвать заново каждый раз. Он злился на это неделю, а потом додумался, что это и не беда — лист-то он берёт с одного и того же куста, в один и тот же час, и этого хватит.
В конце концов он собрал шесть.
Сухой камень с осыпи, серый, гладкий. Он был самое пустое, что нашлось: ниже него не опускалось ничего.
Стоячая вода в старом горшке, простоявшая месяц. Она была пустая почти как камень, чуть выше.
Сено прошлогоднее, из-под навеса.
Сухой корень, из тех, что толкут, — уже мёртвый, но ещё пахнущий.
Живой лист, сорванный только что. Этот приходилось брать заново каждый раз, и он злился, но иначе не выходило.
Уголь под золой, разгоревшийся и прикрытый.
Он разложил их по порядку и стал проверять, держится ли порядок.
Он проверял его двенадцать дней подряд, утром и вечером, в дождь и в жару, натощак и после еды.
И порядок не сошёлся.
Не то чтобы он ломался. Верх и низ стояли твёрдо: камень был всегда ниже всех, живой лист всегда выше всех троих сухих, и тут Мин не сбился ни разу.
А середина плыла.
Стоячая вода, сено и сухой корень менялись местами. В один день выходило, что сено выше воды, в другой — что вровень, в третий он ставил корень выше сена, а назавтра не мог этого повторить.