Он вспомнил про него сам, и вспомнил с некоторым усилием: он не мерил с мая.
Он сел на осыпи, приготовился и стал держать, и оно рвалось раз за разом — на втором вдохе, на третьем, — и он с пятой попытки взял четыре.
Он проверил на другой день. Пять.
Через неделю — четыре.
У него было четыре в тринадцать лет, в первый год, когда он только начал мерить и ещё не умел.
Он посидел с этим и не нашёл, что сказать. Последнее, что он привёз с Плеши, — единственное, чем он мог утешаться и что казалось прибытком, — оказалось при нём ровно до тех пор, пока он оставался внизу.
Он поднялся немного за лето. Число упало.
Оно с самого начала мерило не то. Просто теперь оно врало в другую сторону, и в этой стороне вранья было не спрятать.
Вытащил его старик, и вытащил не словами.
Он не объяснял и не уговаривал, и, судя по всему, ничего из того, что Мин понял ночью, не понимал сам.
Он просто перестал давать поручения и стал давать работу.
Он посадил его толочь.
Толочь надо было корень — сухой, твёрдый, — и толочь долго, пока не пойдёт в пыль, и потом просеивать через тряпицу, и то, что не прошло, толочь снова. Работа была самая тупая из всех, какие есть у травника, и её всегда делали в дождь, когда нельзя выйти.
Старик поставил перед ним ступку и мешок и сказал:
— Толки.
— Сколько?
— Мешок.
В мешке было на две недели.
Мин толок два месяца.
Первую неделю он бросал каждые полчаса и вставал ходить. Старик молчал и, проходя мимо, придвигал ступку обратно.
Он придвигал её, наверное, раз двадцать за те дни, и всякий раз молча, и ни разу не сказал ни слова про то, что мешок стоит третий день на четверть пустой.
Мин это видел и всё-таки вставал.
А на второй неделе, встав в очередной раз, он вышел во двор и увидел, как старик носит воду.
Тот нёс одну кадку — не две, как носил Мин, а одну, — и нёс её в два приёма, останавливаясь на середине двора и опуская на землю. Потом брался и нёс дальше.
Мин постоял в дверях, посмотрел, как он это делает, и вернулся в избу.
Он сел к ступке и стал толочь.
Он тогда не пошёл помочь — не решил не идти, а просто не пошёл, — и вспомнил про это через полгода, в ноябре, и вспоминал потом всю жизнь.
Вторую неделю стало легче — не потому, что появилось желание, а потому, что руки взялись сами, а руки у него были приучены с девяти лет.
На третьей он поймал себя на том, что считает удары.
Он сидел и толок и считал: сколько на щепоть, сколько на горсть, сколько на то, чтобы прошло через тряпицу с первого раза. Он посчитал и вывел, что если бить чаще, но слабее, то идёт быстрее, а если реже и сильнее — крупнее и приходится толочь второй раз.
Он вывел, при какой силе выходит быстрее всего.
И только додумав это до конца, заметил, что впервые за четыре месяца что-то досчитал.
Он потом, гораздо позже, понял, что старик посадил его толочь не потому, что нужен был толчёный корень.
А тогда не понял и был просто зол.
Смотрение возвращалось всю осень и вернулось не всё.
К августу он опять различал три ступени и радовался этому, как радовался в двенадцать лет.
К октябрю — пять.
На пяти оно и встало.
Он мерил это до самого снега, каждую неделю, и получал пять, иногда шесть в самый хороший день, и никогда семь.
А до Плеши он различал семь и восемь и внутри верхних ловил оттенки, которыми брал траву.
Он это проверил в первый же сбор.
Он вышел на южный склон в сентябре, на восьмой день после вехи, и стал брать — и понял, что берёт вслепую: по восьми признакам, по месту, по часу, как брал в двенадцать лет, — а того волоса разницы, который он ловил с четырнадцати, нет.
Он взял тогда полкорзины и не смог сказать, хорошая она или нет.
Он потом полгода собирал так, как собирал до того, как научился, и ничего не мог с этим сделать.
А главное он увидел в ноябре, и увидел не на себе.
Он вышел утром и посмотрел на старика.
Старик колол щепу — и колол её потому, что кто-то должен был колоть щепу, и всю осень её колол он.
Мин стоял и складывал.
Пять месяцев он лежал, спал и толок. Пять месяцев кто-то носил воду, топил, ходил за корнем, варил, разносил отвар по трём деревням и ездил в Ключи. Пять месяцев кто-то делал работу на двоих.
Старику было восемьдесят пять.
Мин посмотрел на его руки — на то, как он ставит полено и как со второго раза не попадает, — и посчитал, во что тому обошлись эти пять месяцев.
Считать было нечем и незачем. Это было видно.
Он подошёл и взял у него топор.
Старик отдал.
Они постояли, и Мин не знал, что сказать, и сказал самое дурацкое, что можно было сказать:
— Ты был прав.
Старик посмотрел на него.
— Про что?
— Про Плешь. Ты сказал не ходить.
— А, — сказал старик.
Он подумал.
— Ну а как я ещё скажу.
И пошёл в избу, потому что стоять ему было тяжело.
Глава двадцать первая. Книжник
Первое, что он сделал, когда снова смог работать головой, — завёл новую меру.
Он взялся за это в декабре и провозился до февраля, и работа была лучшая за много лет, потому что он наконец знал, чего ищет.
Он рассуждал так.
Вдохи мерили, сколько он держит. Держать низкое легко, высокое трудно — значит по вдохам высоту не узнать никогда, сколько ни меряй. Мера была не кривая, а не про то.
Значит, нужна другая, и мерить она должна не время, а тонкость.
Тут ему помогло то, что он в двенадцать лет от нечего делать разложил под навесом камень, корень и лист.
Мера вышла такая.
Он садился, брался держать — и, пока держит, смотрел на набор. Не считал вдохи, а считал, сколько ступеней различает в это время.
Он расширил для этого набор: к трём старым добавил головню, стоялую воду, свежую воду, сверчка и сухую хвою, и разложил их в один ряд, и научился ставить одинаково.
Дальше было просто. Различаешь три — значит три. Различаешь пять — пять.
Он проверял это всю зиму, каждый день, и мера держалась.
Она держалась в мороз и в оттепель, натощак и после еды, утром и вечером — с поправками, которые он выписал и выучил: голодным на одну меньше, спросонья на одну меньше, после дороги на одну меньше.
Он свёл поправки в правило и стал мерить с ними.
К февралю у него была мера, которая говорила ровно то, что он хотел знать: где я сегодня стою.
Первое, что она сказала, было: пять.
Дальше он полез вверх, и вверх шло медленно и шло.
Февраль: пять. Март: пять, один раз шесть. Апрель: шесть, потом пять, потом опять шесть.
К июню шесть стало обычным.
Он делал для этого всё, что умел, и делал впервые в жизни нарочно — раньше он никогда не занимался собой, он занимался силками и травами, а рос как-то попутно.
Он ел вовремя. Он спал столько, сколько нужно, и мерил, сколько нужно, и вывел, что нужно семь часов, а на шести теряет ступень. Он вернул круг — сперва двадцать петель, потом сорок, потом семьдесят. Он снова считал шаги, и первые недели считал их нарочно, заставляя себя, и месяца через полтора оно пошло само.
Он вёл всему этому счёт и к осени имел таблицу, какой у него не было никогда.
К октябрю он мерил семь.
Он проверил трижды, в разные дни, и получил семь, семь и шесть.
Семь у него было до Плеши.
Он тогда сел вечером и подвёл, и подвёл всё, начиная с апреля позапрошлого года.
Вышло следующее.
Он ошибся не в том, что считал. Он ошибся в том, что считал.
Он взял меру, которая была под рукой, — вдохи, — и мерил ею то, для чего она не годилась, и мерил шесть лет, и ни разу не спросил себя, что она, собственно, показывает. Он поверил ей на Плеши и полез вниз, думая, что лезет вверх.