Она рассказывала потом, что дверь была не заложена, а привалена снегом снаружи, и она её отгребала руками.
Дальше он опять помнил кусками: как его везли на чьей-то волокуше, как тряско, как в избе было невыносимо жарко и он просил открыть.
Отпустило на четвёртый день.
Вдова его выходила, потому что больше было некому. Она поила его отваром, тем самым, который знахарка когда-то давала Клину и от которого Клину не помогло, а Мину помогло, потому что у Мина были лёгкие целые, а болезнь простая.
Он пролежал у неё три недели. Есть у неё по-прежнему было нечего, и всё, что она ему давала, она отнимала у своих, и оба они это понимали и не говорили об этом.
На третьей неделе он встал и пошёл.
Смотрение вернулось в марте, вместе с едой.
Оно вернулось не сразу и вернулось не такое: первые недели он различал две ступени вместо семи, и радовался и этим двум. К апрелю встало почти как было.
Он проверил и убедился, что не потерял.
А кроме этого от зимы у него осталось одно, и заметил он это не тогда, а гораздо позже.
Он перестал бояться, что будет плохо.
Не сделался смелым — смелым он не был и потом. Просто «плохо» перестало быть в его голове чем-то отдельным и особенным, к чему надо готовиться и чего надо избегать. Оно стало вроде погоды: бывает и такое, и в такое надо подкладывать дрова, а не решать, как быть.
Он пять дней пролежал один в промёрзшем сарае и не умер, и после этого шёл сильный дождь, и он под ним промок и не подумал ничего.
Взрослые считали это тупостью. Один раз он услышал, как про него сказали: ему всё равно.
Ему не было всё равно. Он просто перестал считать это за событие.
К апрелю он был жив, весил меньше, чем в девять лет весят, и жить ему было по-прежнему негде.
Вдова его больше взять не могла и сказала это прямо, и он с ней согласился, потому что видел её счёт своими глазами.
Он обошёл Ключи ещё раз, для порядка. Двор Косого, двор кузнеца, ещё три двора.
Нигде.
Он вернулся к яме, сел под навесом, где ещё лежало сено с осени, и стал думать, что делать.
Думать было не о чем, и он это довольно быстро понял.
Тогда он стал думать не о том, что делать, а о том, что он знает. Он знал, что зимовать под навесом второй раз нельзя: первый он прожил случайно, а на случай дважды не считают. Знал, что в Ключах его не возьмут. Знал, что Собачьи Зубы — верная смерть.
И знал, что за оврагом, за дальним ключом, куда ходить нельзя, — про это ему за два года сказали четыре разные вещи, и ни одна не сходилась с остальными.
Он это отметил ещё осенью и с тех пор время от времени доставал и разглядывал, как достают камешек из-за пазухи.
Глава восьмая. Силок
Он разложил их в уме и посмотрел на все четыре разом.
Волки. Трясина. Дурное место. Старик.
За два года он собрал их у восьми или девяти человек, и они не сходились ни в одном месте.
Волки не сходились с землёй: трава у ключа стояла, и нетронутую траву он видел сам, когда мужики вернулись и рассказывали. Волки не сходились и с тем, что не нашли ни крови, ни клока. Трясина не сходилась с тем, что отец ходил туда каждую осень двадцать лет и что никакой трясины Мин за семь лет жизни в Ключах ни от кого не слыхал до того самого дня. Дурное место не сходилось ни с чем, потому что про него никто не мог сказать ничего, кроме того, что оно дурное. А старик не сходился с волками, потому что если старик, то волки при чём.
И ещё одно, что он додумал только этой весной.
Все четыре появились после.
До того дня про овраг не говорили вовсе. Мин перебрал всё, что помнил из своей прежней жизни, — как мать посылала его за чем-нибудь, как отец собирался осенью, как говорили за столом, — и ни разу, ни одного раза, никто не сказал, что за овраг нельзя.
Значит, запрет был не старый. Значит, его сделали.
Мин посидел с этим и не нашёл в этом ни злого умысла, ни обмана. Он видел, как это делалось: тётка сказала «нечего было туда ходить», и всем стало легче, потому что дыру закрыло. Он тогда открыл рот и промолчал. Ему было семь.
Он попробовал испугаться.
Он сделал это нарочно и подошёл к делу как к работе: сел, представил себе овраг, потом лес за оврагом, потом волков, потом трясину. Он представлял подробно и не торопясь и ждал, когда сделается страшно.
Не сделалось.
Он попробовал ещё раз, ближе: представил, как идёт по лесу один и как темнеет. Внутри отозвалось — что-то шевельнулось, неприятное, ровное, — и на этом остановилось.
Он знал это состояние. Так у него было, когда он пробовал заплакать за овином, и когда пробовал испугаться перед старостой, и оба раза выходило одно и то же: отзывалось и не шло.
Он уже не удивлялся. Он просто отметил, что и тут не работает, и пошёл дальше.
А дальше выходило вот что.
Ему сказали: туда нельзя. Он спросил почему — четыре раза у четверых, — и получил четыре ответа, и ни один не сошёлся. Значит, никто не знает. А если никто не знает, то и «нельзя» держится ни на чём.
Он ещё раз всё пересчитал, ища, где ошибся.
Он не нашёл где.
Собирался он два дня, и собирать было почти нечего.
Он взял нож — короткий, тупой, найденный ещё осенью на осыпи и заточенный о камень. Взял огниво, оставшееся от Клина, потому что огниво было единственная вещь во всей яме, которую не забрали. Взял верёвку — две сажени, из старой волокуши, и это было самое ценное.
Взял еды: горсть муки в тряпке и трёх сушёных сусликов, которых он держал с зимы на самый крайний случай. Выходило дня на два, если растянуть.
Из одежды на нём было то, что было.
Он пересчитал это раза четыре и каждый раз получал то же самое, потому что считать было нечего. Ему просто хотелось что-нибудь посчитать перед дорогой.
Он никому не сказал. Говорить было некому: вдова слегла на той неделе, а больше он ни с кем не разговаривал уже месяца три.
Вышел он на рассвете двадцать первого апреля — числа он знал, потому что считал дни от Клиновых похорон.
Он шёл и считал шаги.
Он делал это не по привычке, а нарочно, потому что в семь лет сидел на пороге и не мог сосчитать, сколько до дальнего ключа, а не мог потому, что туда не ходил.
Теперь он туда шёл. Значит, число будет.
От ямы до Ключей он знал — верста. Дальше пошло незнакомое: околица, поле, потом покосы, потом подъём. Он считал по тысячам, загибая палец на каждой, и на шестом пальце сбился, потому что оступился на камне и стал думать про камень.
Он не стал пересчитывать. Он прикинул грубо и получил, что вышло тысяч шесть с половиной или семь.
Овраг он перешёл в полдень.
Это было ничем не примечательное место: широкая промоина с осыпавшимися краями, на дне сухо, на склонах кусты. Он спустился и поднялся и остановился наверху, чтоб отдышаться.
Стоя там, он оглянулся назад.
Отсюда Ключи ещё были видны — крыши и дым, — и никого на дороге не было, и никто за ним не шёл. Он посмотрел на это некоторое время и понял, что и не пойдут.
Дальше он не оборачивался.
Дальний ключ он нашёл к середине дня.
Место оказалось лучше нижнего. Вода шла из-под скалы сильной струёй, не то что дома, и ниже стояла чистая яма в два шага шириной, и вокруг было мелколесье и трава.
Он подошёл к воде, сел на корточки и стал смотреть.
Он смотрел, наверное, час.
Вода была густая — сильно, гуще, чем он видел в Ключах в самый лучший день. Он подержал это в себе, проверил, посмотрел ещё раз и убедился: густая, и очень.
И больше ничего.
Ничего дурного, ничего дурманного, ничего такого, от чего надо уходить. Обыкновенная хорошая вода, лучше той, которую он всю жизнь носил.
Он встал и пошёл вокруг.