Мысль эта ему не понравилась, и он её отложил.
Глава четырнадцатая. Доля
Раз в зиму старик ходил в Кривой Брод.
Ходил он туда один, с санками, и уходил на три дня: день туда, день там, день обратно. Возил он то, что за зиму натолок, и приносил соль, железо, нитку и то, чего в Ключах не держали.
Мин оставался на дворе.
Он к этому привык и первые два раза даже радовался: три дня без чужого дыхания в избе, и можно сидеть на осыпи хоть до темноты, и никто не поставит перед тобой еду и не будет стоять рядом.
Тот раз пришёлся на середину февраля, и старик ушёл в ясное утро, и Мин прикинул по небу, что к его возвращению будет метель, и не ошибся.
Их привезли на второй день, к вечеру.
Он услышал сани издалека — снег был твёрдый, полозья визжали, — и вышел за плетень.
Правил мужик, которого Мин не знал. В санях, в тулупе, лежал парень, и парень был Лань.
Мин узнал его сразу, хотя не видел пять лет. Лань раздался в плечах, стал похож на отца и всё равно был Лань — та же посадка головы, то же выражение, с которым он когда-то орал на коров и потом смотрел, получилось ли.
— Травник где? — сказал мужик.
— В Броду.
— Когда будет?
— Завтра. Если метель не встанет — завтра к вечеру.
Мужик выругался коротко и слез с саней.
— Гляди тогда ты, — сказал он. — Больше некому.
Рука была правая, ниже локтя.
Разрубил он её сам, восемь дней назад, скалывая лёд у колодезного сруба: топор соскользнул с наледи и пошёл вбок. Рана была не глубокая и по первому разу выглядела пустяком; её обмыли, завязали, и Лань три дня ходил и работал.
На четвёртый распухло, и повели к знахарке.
Знахарка взялась и держала его четыре дня. Она делала всё, что делают: промывала, клала своё, поила своим. На шестой день пошёл жар, и она стала ходить к ним сама, утром и вечером.
А на восьмой посмотрела на красные полосы, идущие от раны вверх, и сказала запрягать и везти за овраг.
— Она чего? — спросил Мин.
— Сказала: у меня не берёт, — ответил мужик. — Сказала, у травника трава крепче.
Он сказал это буднично, без всякого умысла, и пошёл распрягать.
Мин остался стоять у саней.
Он потом, много позже, вспоминал эту минуту как самую тихую во всей той истории. Мужик уже отошёл, парень в санях бормотал, шёл снег, и Мин стоял и разбирал услышанное, и оно раскладывалось само.
У знахарки не взяло. Её отправили к травнику, потому что у травника крепче.
А травника нет, и трава на полке — его, Мина, июльская.
Он тогда подумал только, что надо торопиться.
Мин снял повязку и посмотрел.
Он видел такое дважды и оба раза с Гу, и оба раза старик успевал. Он знал, что делать, и знал в подробностях: чем обмывать, чем накладывать, что давать внутрь, как часто, сколько дней, и когда становится поздно.
Он посмотрел на полосы и увидел, что до плеча им идти дня три.
Значит, не поздно.
Он работал всю ночь и весь следующий день.
Он делал всё правильно.
Первое, что он сделал, — поставил воду и не садился, пока не закипело, потому что если сесть, то можно и не встать.
Настой он развёл крепче обычного, вдвое: он рассудил, что восемь дней это восемь дней и слабым тут не возьмёшь. Развёл, остудил до того, чтоб терпела рука, и позвал мужика.
Рану надо было развести.
Он объяснил это мужику коротко: держи за плечи и за локоть, и держи крепко, потому что если дёрнет, я порву больше, чем надо. Мужик посмотрел на него — четырнадцатилетнего, ростом ему по грудь — и ничего не сказал, и взял.
Лань орал.
Он орал не так, как орут дети, а низко и коротко, всхлипывая между, и в середине один раз попросил перестать, и Мин не перестал. Он развёл края деревянной лопаточкой, промыл, вылил, промыл ещё и вылил, и промыл третий раз, потому что после второго вышло ещё.
Пахло от раны сладко.
Этот запах он знал: старик однажды дал ему понюхать и сказал одно слово — «поздно», — и тогда речь шла о старухе, которую привезли на четырнадцатый день, и она умерла.
Здесь запах был слабее. Мин определил его как «есть, но немного», и записал это у себя в голове, и на этом основании решил, что успевает.
Он наложил припарку на распаренном корне.
Дальше пошли часы, и часов было много.
Припарку он менял каждые два часа. Он считал время не по звёздам — было пасмурно, — а по свече и по тому, сколько прогорает, и на всякий случай сверялся с дровами в печи, потому что дрова у него шли ровно.
Между сменами он грел воду, толок, распаривал новую порцию и стирал старые тряпки, потому что чистых на двое суток не хватило бы, а грязными нельзя.
Он вставал ночью и не пропустил ни одной смены.
К утру он трижды выходил во двор и стоял в снегу без шапки, потому что в избе от жара и от запаха начинало плыть в голове, а плыть было нельзя.
Он поил его отваром — тем самым, который у них зимой шёл на двадцать дворов и который считался в Ключах лучшим на весь уезд, — и поил по всем правилам: тёплым, малыми глотками, шесть раз в сутки.
Он мерил полосы.
Он делал это так, как делал всё: провёл угольком чёрточку по коже там, где кончалась краснота, и подписал у себя в голове час. Потом ещё, через четыре часа. Потом ещё.
К утру полосы прошли за первую чёрточку на два пальца.
К полудню — ещё на палец.
Он сменил припарку и стал ждать.
К вечеру он понял, что не берёт.
Он понял это не по полосам, а по лицу: у Ланя оно стало сухое и злое, и глаза бегали, и он говорил не то. Жар держался ровный и высокий и не падал после отвара, хотя после отвара должен был.
Мин сел и стал разбирать.
Он разобрал всё, что мог, и не нашёл ошибки.
Настой был крепкий — он мерил. Корень был свежий, прошлогодний, из хорошего запаса. Отвар он делал сам и делал сотый раз. Сроки — по всем правилам, часы соблюдены, ни одной смены не пропущено.
Он проверил ещё раз, с начала, каждый шаг. Не нашёл.
Тогда он удвоил.
Он стал менять припарку каждый час и поить каждые два, и делал это до утра, и к утру Лань уже не понимал, где он, и звал мать.
Старик приехал к полудню.
Он вошёл, не снимая тулупа, посмотрел на парня, взял его руку, понюхал рану и сказал:
— Три дня.
— Восемь. Восемь от топора, три как пошло.
— Что давал?
Мин сказал. Он сказал всё: чем промывал, что клал, чем поил, сколько раз, в какие часы. Он говорил быстро и точно, ничего не пропуская, и старик слушал, кивая.
— Верно, — сказал он.
Потом пошёл к полкам.
Он снял мешочек, из которого Мин работал всю ночь, развязал, взял горсть и подержал у лица.
Потом высыпал обратно и завязал.
— Не та, — сказал он.
Мин стоял и смотрел, как старик достаёт другой мешочек — с нижней полки, старый, перевязанный серой ниткой, — и как ставит воду.
— Как не та, — сказал Мин.
— Так.
— Это та самая. Я её брал в июле, на южном склоне, на восьмой день после черёмухи. Она не путана ни с чем.
— Она не путана.
— Я её проверил по восьми признакам. Лист, жилки, край, стебель на излом, запах, место, соседство, час. Все восемь.
— Знаю.
— Тогда что?
Старик резал и сыпал и отвечать не собирался. Мин стоял над ним и не отходил, и в конце концов старик поднял голову.
— Ты её смотрел? — сказал он.
— Смотрел. Восемь признаков.
— Нет.
Он сказал это без нажима, просто поправляя, как поправлял высоту петли.
— Ты её считал, — сказал он.
И вернулся к горшку.
Мин отошёл к стене и стоял там, пока в нём укладывалось.
Потом взял из своего мешочка щепоть, растёр в пальцах, понюхал и посмотрел на просвет.