Через два дня он придумал обходной ход.
Он стал брать по три подряд и спрашивать себя не «сколько между ними», а «где промежуток больше». Это он различить мог: тут прыжок маленький, а тут заметный.
Он был уверен, что нет, и уверен твёрдо.
Внизу у него всё лежало кучно: камень, мёртвое и живое стояли близко, и между ними приходилось всматриваться. А вверху зияло: от живого листа до живой мыши было столько, что он и сравнивать не брался, а от зайца до старика поутру — ещё больше.
Он и сел проверять с готовым ответом: промежутки растут кверху.
И получил другое.
Он взял камень, мёртвое и живое и сверил два промежутка между ними. Вышло, что они одинаковые.
Это его не удивило: они и на глаз были одинаковые.
Потом он взял живое, мышь и зайца.
И получил, что промежутки тоже одинаковые.
Он не поверил и пересчитал. Вышло то же. Он взял мышь, зайца и старика вечером — то же самое. Он взял камень, живое и мышь через одно — и вот тут вышло, что первый промежуток вдвое короче второго, и он опять решил, что промежутки растут.
И три дня спустя сообразил, что там не один промежуток, а два.
Это его перевернуло.
Дыра между живым листом и живой мышью была велика не потому, что шаг там больше. Шаг там был такой же. Просто между ними стояло несколько шагов, и у него на них ничего не лежало.
Он проверил это и сошлось: пустой промежуток всегда укладывался в целое число обычных. Между листом и мышью помещалось три таких, как от камня до мёртвого. Между стариком вечером и стариком поутру — не меньше двух.
Значит, лестница ровная.
Ровная, с одинаковым шагом сверху донизу, — и дырявая. И дыры не в лестнице, а в нём: там есть ступени, а он на них ничего не нашёл и не знает, что там стоит.
Он сел и сосчитал ступени от камня до старика поутру — не вещи, а именно ступени, вместе с пустыми.
Вышло около дюжины. Точнее он сказать не мог: два места он мерил неуверенно.
А вещей у него на этой дюжине стояло семь.
Значит, на пяти ступенях, а то и на шести, он не держал ничего и не знал даже, что там бывает. И это не считая того, что ниже камня и выше старика, — а там наверняка тоже что-то было, и, судя по всему, немало.
Он записал в уме: дюжина, из них пять пустых, — и остался этим доволен, потому что впервые в жизни точно знал, чего не знает.
И тут же он понял, почему лестница всё равно взлетает.
Шаги не складываются. Они множатся.
Если каждый следующий во столько же раз больше предыдущего, то два шага — это не вдвое больше одного, а гораздо больше. А десять шагов — это уже не сосчитать.
Он проверил это на палке и верёвке, чтоб убедиться, что не выдумывает: отмерил вершок, потом вдвое, потом ещё вдвое, — и на восьмом разе верёвки не хватило, и он смеялся, стоя один на осыпи, потому что верёвка была длиной в две сажени, а он начал с вершка.
Вот отчего между камнем и стариком поутру лежало столько, что и думать было страшно, хотя шагов между ними было всего семь.
И вот отчего за четыре года он не смог придумать меру.
Он искал её так, как ищут ведро: приложил, отмерил, столько-то. А тут не приложишь. Тут не «на сколько больше», тут во сколько раз, и это другой счёт, и в нём ведро не помогает.
Оставалось узнать, во сколько.
И вот этого он не смог.
Он бился ещё три дня и наконец признал: сказать во сколько нечем. У него было только «больше», «меньше» и «столько же», и из этих трёх слов «во сколько раз» не достаётся никаким способом. Он мог сказать, что шаг везде один. Какой он — не мог.
Тогда он угадал.
Он взял самое малое, какое бывает: вдвое.
Он проверил, подходит ли это к тому, что видит.
Подходило.
Он проверил, подходило бы и втрое.
Втрое тоже подходило. И вчетверо подходило, и всё вообще подходило, потому что проверять было нечем.
Он сидел с этим на осыпи до темноты и понимал, что взял двойку не потому, что она верная, а потому, что она простая и с ней лестница считается, а без неё нет.
Он сказал себе, что потом проверит.
Он этого не проверил ни в тот год, ни в следующий.
Числа пришли к нему в ту осень, и пришли не подарком.
Он не увидел цифр и никто ему их не назвал. Он сам их поставил, потому что стало куда ставить: раз ступени вдвое, значит их можно нумеровать, и он занумеровал — камень первый, дальше второй, третий, — и стал говорить про себя «этот на шестом», «это между четвёртым и пятым».
С этого дня он думал про густоту числами и уже не мог иначе.
И в первый же вечер он споткнулся.
Он перебирал в уме, что у него на лестнице стоит, от самого низа, — просто чтоб уложить.
Камень. Мёртвое. Живое. Мышь. Заяц. Старик вечером. Старик утром.
Семь.
Он сидел довольно долго, прежде чем достал из головы то, что лежало там с прошлого лета без дела.
Красное. Оранжевое. Жёлтое. Зелёное. Голубое. Синее. Фиолетовое.
Семь.
Тут ему следовало остановиться, и остановиться намертво.
Он три дня назад сосчитал, что ступеней в лестнице около дюжины, а вещей у него на них семь, и записал это, и был этим доволен. Между листом и мышью у него лежало три пустых ступени. Между стариком вечером и стариком поутру не меньше двух.
Семь вещей на дюжине ступеней — это не семь ступеней. Это семь вещей.
Он это знал. Он это сам вымерил, своими руками, и запись в голове лежала свежая, четырёхдневная.
Он посмотрел на два ряда по семь — и не вспомнил про неё.
Он раскладывал их всю ночь, и ночь эта была лучшая за четыре года.
Красное — то, что едят. Мясо, трава, зерно. Он посмотрел на свой низ и решил, что камень туда и годится: камень не едят, но камень мёртвый и тяжёлый, а красное самое тяжёлое, и стало быть внизу.
Тут он на секунду запнулся, потому что старик прошлым летом сказал прямо: красное едят. А камня не ест никто.
Он подержал это мгновение и отодвинул.
Дальше пошло легче. Мёртвое — это оранжевое, то, что пьют: отвар делают из мёртвого корня, стало быть сходится. Живое — жёлтое.
Зелёное, про которое старик сказал только, что оно из тебя выходит, встало на мышь, и тут Мин запнулся второй раз и снова отодвинул, потому что мышь ничего из себя не выпускала.
Он отметил обе заминки как «после разберусь» и пошёл выше.
Голубое встало на зайца, синее на старика вечером, фиолетовое на старика утром.
Тут запинаться было уже не на чем: старик и был мастер, а выше мастера старик никого не видал.
И вот тут всё стало на место, и стало страшно.
Потому что семь у старика были про людей и про вещи разом, и в этом старик путался, и вся деревня путалась, и Мин весь прошлый год не мог понять почему. А теперь понял: лестница-то одна. Одна и та же, снизу доверху. Просто внизу по ней меряют, что человек съел, а наверху — на чём он стоит, и это одна и та же лестница, и потому слова совпали.
Он вспомнил, как месяц назад решил, что человек по лестнице ходит.
И сложил: значит, «стоит на синем» — это не звание. Это про то, до какой ступени человек дотягивается и держится.
Тут ему следовало запнуться в третий раз, потому что он только что поставил старика сразу на две ступени, а ступени в его лестнице были для вещей, и он же сам две недели назад вывел, что человек на лестнице не стоит.
Он не запнулся.
Он проверил на себе и не смог, потому что себя по-прежнему не видел.
Мин посидел с этим до света.
Потом лёг и заснул, и снилась ему всякая ерунда, а к утру он проснулся с тем странным и опасным чувством, которого у него не было со дня на ручье:
что он теперь понимает, как всё устроено.
Глава тринадцатая. Вдохи
К тринадцати годам у него стояло сорок четыре силка.