Вот это было главное, и он понял это не сразу, потому что первую неделю ему было слишком плохо.
Он проверил на десятый день, осторожно, как проверяют больной зуб: сел и стал вспоминать, что там было.
Отвар выше травы. Хлеб выше муки. Уголь поднимает, зола падает. Человек котёл. Внутри лестница, и по ней гонят. Почти всё уходит.
Всё стояло. Он проверил каждое звено — на отваре, на хлебе, на золе, — и всё сошлось, и ни одно не рассыпалось, как рассыпались тогда, на ручье, камешки с ничего не значащими числами.
Это был не бред.
Он сидел с этим и не знал, куда девать одну простую мысль: если бы старик не снял его с осыпи, он бы, может, дошёл и до последнего.
А может, и умер бы.
Проверить это было нельзя ни одним способом на свете, и он всю жизнь потом не мог решить, кто из них был прав.
Старик про эти дни не сказал ему ничего.
Ни тогда, ни через неделю, ни через год. Он не объяснил, зачем держал, не спросил, что это было, и не запретил.
Один только раз, месяца через два, разбирая корешки, сказал в сторону:
— У нас в Броду один такой сгорел. Резчик. Хороший был.
И больше ничего.
Мин ждал продолжения весь вечер. Продолжения не было.
Глава шестнадцатая. Держать
За большого зверя он взялся не из любопытства, а от нужды.
Та зима вышла плохая, и вышла она такой из-за него.
Он просидел на осыпи трое суток и потерял после них месяц: месяц не работал вовсе, потом работал вполсилы, и руки до середины лета не годились на мелкое. Силки в то лето стояли не все и проверялись не всякий день. Травы он взял против обычного едва половину.
Запас они не добрали, и добрать было нечем.
Старик за ту зиму сдал заметно — стал засыпать днём и по два раза переспрашивать. Он и так был стар, а тут стало видно.
До весны они дотянули и дотянули плохо.
С февраля перешли на раз в день. В марте старик снёс в Брод то, что берёг на чёрный день, — два мешка сушёного из старого запаса, того самого, с нижней полки, — и вернулся с мукой и без запаса. В апреле ели то, что первое пошло из земли, и от этого у обоих болели животы.
Никто не умер и никто даже не слёг. Просто впервые за семь лет Мин снова считал еду и снова получал, что не хватает.
И вот тут он посчитал вперёд.
Зайцами двоих не прокормишь: он взял свой лучший год и получил, что даже в лучший он закрывает две трети, а треть шла с трав, а травы теперь брал он один и брал столько, сколько успевал. Старику восемьдесят с чем-то. Он не поправится и работать больше не станет.
Значит, дальше будет так же или хуже, и будет каждый год.
Значит, надо не выправлять, а менять: брать не мелкого, а крупного.
Косули в тех местах ходили. Он видел их не раз — на дальних просеках, у солонцов, зимой на выдувах, — и всякий раз только смотрел, потому что взять их было нечем.
Взять их было нечем, если считать силу. Мин считал не силу.
Он знал с самого начала, что это надолго.
Он к тому времени сделал в жизни три вещи и все три сделал одинаково: силки — год до первой удачи, травы — два года до системы, лестницу — три. Быстрее у него не выходило никогда, и он не рассчитывал, что выйдет теперь.
Поэтому он не бросил зайцев и не сел на одну косулю.
Он сделал наоборот: поднял силки с сорока четырёх до семидесяти, стал ходить два круга в день вместо одного и выжал из зайца всё, что тот мог дать. Это стоило ему лета и осени и добавило к столу примерно четверть — ровно столько, чтобы держаться, и ни на волос больше.
Держались они на этом два года. Голодно, ровно и без запаса.
А косулю он делал в то же время, вторым слоем, и провозился с ней две зимы, а взял на третью осень.
Первая зима ушла впустую. Он поставил большие петли — из плетёного ремня, потом из проволоки, купленной в Броду на свои шкурки, — поставил двенадцать штук по переходам и за зиму не взял ничего, кроме одной порванной проволоки и клока шерсти.
Он разбирал этот клок неделю и понял две вещи. Первую: косуля вдесятеро сильнее зайца, и то, что держит зайца, она рвёт. Вторую, важнее: она идёт не по тропе, а по своим переходам, и переходы эти он читать не умеет.
Вторую он не ставил вовсе. Он ходил и смотрел.
Он выучил их так же, как выучил зайца: где кормятся, где лежат, где переходят ручей, где сходят с гривы в низину. Он завёл им отдельные колышки — двадцать девять — и целую зиму просто резал зарубки, ничего не ловя.
К третьей осени у него было место.
Место было на переходе через ручей, в узком, где по обе стороны валежник и обойти надо шагов сорок. Косули там шли по одной и шли одинаково, и Мин проверял это два года и знал, что через это горло за неделю проходят три-четыре.
Петлю он поставил не как на зайца.
Он сделал её из четырёх прядей проволоки, свитых как волос, и петля вышла толщиной в мизинец и весила столько, что он нёс её отдельно. Он привязал её не к дереву, а к волокуше — к сухой лесине в полтора роста, — потому что зверь, взятый намертво, рвёт или ломает шею, а зверь, тянущий за собой бревно, уходит недалеко и остаётся цел.
Он рассчитал длину, высоту и место так, как рассчитывал всё, и поставил в конце октября, и пошёл смотреть на третий день.
Она была жива.
Она утащила лесину шагов на сорок, запуталась в подросте и стояла, дрожа, боком, и петля сидела у неё не на шее, а на груди и под передней ногой.
Мин остановился шагах в десяти.
Он потом сто раз возвращался к этой минуте и всякий раз находил в ней одно и то же: он не был готов.
Он готовился два года. Он рассчитал петлю, волокушу, место, длину. Он не рассчитал только того, что она будет живая, большая и будет на него смотреть.
Она была втрое тяжелее его.
Убил он её плохо.
Он подходил четыре раза, и три раза она вставала на дыбы и била передними, и один раз попала по плечу так, что рука потом неделю не поднималась выше груди. Он в конце концов набросил ей на голову свою куртку, повалил, навалился и резал — и резал долго, потому что нож был короткий, а шея у неё оказалась совсем не там, где он думал.
Она билась под ним минуты три.
Он был весь мокрый — от крови и от того, что мокрый бывает от страха, — и в какой-то момент понял, что орёт вместе с ней, и не смог перестать.
Потом всё кончилось.
Он слез, отошёл на четыре шага и сел в мокрый снег.
Его трясло, и он ждал, пока перестанет, а оно не переставало долго. Он сидел и смотрел на неё, и в голове у него не было ни одной мысли — впервые за много лет вообще ни одной.
И вот это он и увидел.
Он увидел, как оно из неё вышло.
Он не собирался смотреть и не готовился — смотрение просто было включено, как было включено всегда, и он в ту минуту не мог его выключить, как не мог перестать трястись.
Косуля стояла высоко. Выше зайца — он это отметил ещё за десять шагов, когда она дрожала в подросте.
Пока он резал, она пошла вниз, ступенями, быстро — так же, как шёл вниз Лань, только Лань шёл на три, а она прошла всю лестницу до конца, до того места, где стоял его серый камень.
А то, что из неё уходило, он проследил.
Оно не рассеялось и не растаяло. Оно ушло вниз — в землю, под неё, ровно и без остатка, как уходит вода в песок, и ушло за несколько вдохов, и последнее ушло тогда, когда она перестала биться.
Мин сидел в снегу и смотрел, как это уходит.
Он не поймал ничего.
Разделывал он до темноты и разделал скверно.
Он видел, как это делают, раза три и всегда со стороны; сам не пробовал ни разу, потому что заяц разделывается в четыре движения и учиться там нечему.
Он начал не с того конца, испортил шкуру в двух местах, дважды резанул по кишке и потом полчаса отмывал снегом мясо, которое от этого всё равно пахло. Нож он посадил на кости и правил его прямо там, о камень, и правил плохо.