Он перебрал, обрезал, связал в пучки — не толстые, как учили, — и развесил.
Через четыре дня пучки взялись внутри бурым.
Он снял один, разломил и увидел, что там прело: снаружи сухое, а в середине сырое и уже сладко пахнущее, и это был не тот запах.
Он перебрал все. Годными оказались два пучка из девятнадцати.
Это был июльский цвет — тот, который берут десять дней в году и который потом идёт в половину зимних отваров. Мин сел под навесом и посчитал, во что это обошлось, и получил, что примерно в треть зимнего заработка.
Старик вернулся к вечеру, посмотрел на разложенное и на пятно на земле, куда Мин ссыпал испорченное.
— Дождь был, — сказал он.
— Ночью. Утром уже сухо было.
— В стебле не сухо.
Он повертел один из уцелевших пучков, положил и пошёл ставить котёл.
Больше он про это не сказал ничего — ни в тот вечер, ни потом.
Мин злился на себя три дня, и злился по-своему: он не переживал, он перебирал. Он перебрал всё, что мог бы заметить, и нашёл, что мог: трава у корня в то утро была темнее, и он это видел и не связал.
С тех пор он в мокрое утро не выходил вовсе, и уже сам, никем не спрошенный, стал щупать стебель у земли.
В августе шли семена. В сентябре и октябре опять корни, но уже другие, осенние, и старик говорил, что осенний корень тяжелее весеннего, а весенний злее.
Зимой не собирали. Зимой чистили, толкли, настаивали, варили и ходили с этим в Ключи и в две соседние деревни, а раз в зиму — в Кривой Брод.
В Ключи ходил старик один. Мина он туда не брал ни разу и ни разу не объяснил почему, и Мин не спрашивал, потому что тут ему объяснений не требовалось.
Возвращаясь, старик иногда говорил, что там слышал. Говорил он это не Мину — просто вслух, разбирая мешок, и Мин слушал.
Так он узнал, что кузнец сломал руку и что теперь в Ключах кузнеца нет и ковать возят в Кривой Брод. Что зима стоит мягкая и падёж малый. Что староста хворает.
А в январе старик, развязывая мешок, сказал:
— На дальнем конце вдова померла.
Мин отложил то, что чистил.
— С детьми?
— С тремя.
— Их куда?
— Разобрали. — Старик развесил мокрое у печи. — Двоих взяли, младшего не знаю.
Мин посидел немного и стал чистить дальше.
Внутри отозвалось — тяжело, глухо, в том же самом месте, где отзывалось всегда, — и там осталось. Он уже не проверял, пойдёт ли дальше. Он давно знал, что не пойдёт, и перестал ставить себе этот опыт года полтора назад.
Он вспомнил, как она перебирала лук и говорила, что лук в этом году мелкий. Как сказала ему, что он на мать похож. Как она отгребала снег руками от привалённой двери, — этого он не помнил, потому что не видел, но представлял столько раз, что оно сделалось как своё.
Он подумал, что она умерла, наверное, оттого, что кормила четверых, а ела последняя. И что зиму, в которую она его выхаживала, она себе укоротила.
Посчитать это было нельзя. Он попробовал и бросил.
— Она меня выходила, — сказал он вслух.
Старик обернулся от печи.
— Когда?
— Позапрошлой зимой. Я лежал.
Старик посмотрел на него, кивнул и ничего не спросил.
И это оказалось лучше всего, что ему за два года про это говорили.
В ноябре он поймал себя на том, что не считает.
Это вышло случайно. Он снимал с жердей последнее и подумал, что надо бы прикинуть, на сколько хватит запаса.
И понял, что не прикидывал ни разу за осень.
Он остановился с пучком в руках.
Год назад в это же время он сидел под навесом у Клиновой ямы и считал мороженую картошку, и муку, и четырёх сусликов, и получил, что до января, а после января в счёте не было ничего. Он тогда пересчитал дважды, чтобы убедиться, что не ошибся.
А в эту осень он ни разу не подумал, сколько осталось.
Он проверил себя: пошёл и посмотрел, сколько в самом деле запасено. Запасено было немного и хватало впритык, как всегда у старика. Ничего особенного.
Просто он перестал считать.
Он постоял с этим немного и не понял, хорошо это или плохо. По всему выходило, что плохо: не считать — значит не знать, а не знать он не любил. Но внутри от этого было не как от ошибки.
Он повесил пучок и пошёл за водой.
Спросил он в конце декабря, вечером, когда делать было нечего.
Старик сидел и разбирал корешки, откладывая по кучкам, и Мин сидел напротив и делал то же самое, и они молчали часа полтора, и молчать с ним было легко.
— А почему ты меня оставил? — спросил Мин.
Старик не поднял головы.
— Ты про что?
— Тогда. Я у тебя зайца взял. Ты меня видел первый раз. Ты меня должен был прогнать.
— Почему должен?
— По счёту, — сказал Мин. — Я украл, работать не умел, еды у тебя на одного. Я потом два раза считал. Оба раза выходило — прогнать.
Старик отложил корешок и посмотрел на него.
Он смотрел довольно долго, и Мин ждал.
— Ты мне подошёл, — сказал старик.
— Чем?
Старик подумал.
Он думал честно — Мин видел, что честно, — он даже поднял руку, будто собирался что-то показать, и опустил.
— Не знаю, — сказал он. — Подошёл.
Он взял следующий корешок и стал его чистить.
Мин сидел напротив с корешком в руке и глядел на него.
Ответ был получен, и это был не ответ, и второго не будет — это он к тому времени уже понимал. Он мог спросить иначе, зайти с другой стороны, разложить перед стариком четырнадцать штук и четырнадцать других, — и получил бы то же самое, что получал весь год.
Просится. Не та. Подошёл.
Он вертел это в руках весь тот вечер и потом ещё много лет.
Глава десятая. Тропа
Силкам его никто не учил.
Старик снасть ставил свою и ходил её проверять сам, всегда один, всегда до света. Мина он с собой не позвал ни разу за весь год и, когда Мин однажды пошёл следом, не прогнал, но и не остановился и ничего не показал. Мин прошёл за ним половину обхода, посмотрел, как тот вынимает и настораживает, и отстал.
Он потом думал, почему так. Ничего не придумал.
Скорее всего, старику просто не приходило в голову, что этому надо учить. Он ставил силки лет пятьдесят и не помнил, как это делается впервые.
Свои Мин начал ставить в марте, на второй год.
Начал он с того, что было под рукой, и это было ничто.
Конского волоса у него не было — лошадей во дворе не водилось, а в Ключи ему хода не было. Он взял суровую нитку из старикова мешка — не украл, спросил, и ему дали, не спросив зачем. Свил втрое. Получилась петля, которая держала форму плохо и лохматилась.
Он поставил восемь штук за ручьём, на тропах, которые нашёл.
Через три дня он снял восемь пустых силков, из которых два были сбиты и один порван.
Так шло полтора месяца.
Он ставил, ходил проверять, снимал пустые. Он менял места. Он ставил больше — двенадцать, потом шестнадцать. Он однажды поставил двадцать два и обошёл их за полдня, и все двадцать два были пусты.
Ходить приходилось много, и март для этого был месяц негодный.
Снег сходил неровно: на полянах уже текло, а под ёлками лежало, и он то проваливался по колено, то шёл по грязи. Обувки у него была одна пара, и она промокала на второй сотне шагов, и с этим он ничего сделать не мог. Он приноровился менять портянки на полдороге и сушить у печи обе, а идти в сырых, и это было всё, что он придумал.
Руки на постановке коченели быстрее ног, потому что вязать надо голыми. Он выучился отогревать пальцы за пазухой, по три штуки за раз, и на одну петлю у него уходило столько времени, что за утро он ставил четыре.
За полтора месяца он взял одного зайца, и того случайно.
Тот запутался задней ногой, порвал петлю и был ещё жив, когда Мин пришёл. Он сидел в снегу, вывернув ногу, и смотрел, и не бился, и Мин долго не мог сообразить, что теперь делать.