Он сделал это ножом и сделал плохо: не с первого раза и не туда. Заяц кричал — Мин не знал, что они кричат, — и кричал долго.
Потом он сидел рядом на снегу и его тошнило. Мясо он всё равно съел, и оно было хорошее.
Ночью он вспоминал этот крик и не мог заснуть, а через неделю обнаружил, что уже не вспоминает.
Он отметил и это, потому что отмечал всё.
В середине апреля он почти бросил.
Он снял в то утро одиннадцать пустых, из них три сбитых, и, снимая последний, поймал себя на том, что делает это уже без всякой надежды — просто ходит и снимает, как носил воду.
Он сел и посчитал начисто.
Пятьдесят три постановки. Один заяц, и тот через порванную петлю, то есть считать его нельзя вовсе. Времени убито — он прикинул по дням — часов сто двадцать.
Сто двадцать часов на ноль.
По его собственным правилам тут не о чем было думать: счёт не сходится, значит, бросай. Он так делал всегда. Он бросил камень, когда счёт показал, что камень не поможет, и бросил его сразу, в тот же день, не доносив.
Он сидел с этим счётом на пне и ждал, когда станет ясно.
И не бросил.
Он потом, много лет спустя, вспоминал это место и удивлялся ему больше, чем всему остальному в тот год. Он не уговаривал себя и не решал перетерпеть. Он просто досидел, встал и пошёл ставить дальше — и заметил, что не бросил, только вечером, когда прикидывал завтрашний обход.
Он потом сам не мог объяснить почему. По всему выходило, что надо бросить: полтора месяца, полсотни постановок, один заяц. Он умел считать и считал: если так пойдёт, то за год выйдет восемь зайцев, а на восьмерых зайцев не проживёшь.
Он посчитал это и не бросил, и в тот раз не заметил, что произошло что-то странное.
Он в жизни ни разу так не делал. Он бросал камень, когда счёт показал, что камень не поможет. Он бросил считать еду, когда счёт упёрся в январь. Он бросал всё, что не сходилось, и бросал сразу, как только видел, что не сходится.
А тут не бросил.
В мае он перестал ставить и стал смотреть.
Это вышло от злости. Он пришёл проверять, снял четыре пустых и на пятом сел на землю, потому что понял, что делает одно и то же и ждёт разного.
Тогда он стал думать не про силок, а про зайца.
Он рассудил так. Силок — вещь простая: петля, сторожок, привязь. Их всего три, и все три он может проверить руками. А заяц — тоже вещь: он ходит, и ходит не как попало, иначе троп бы не было.
Значит, надо знать не про силок. Надо знать про то, что в него должно попасть.
И он стал ходить по тропам без снасти.
Он проходил их шагами и запоминал: где тропа сужается, где обходит куст, где выходит на прогалину, где пересекает другую. Он смотрел на землю: на пыль, на сырое у ручья, на примятую траву. Он выучился отличать заячий след от лисьего и от собачьего, и это заняло у него три дня.
Три дня — потому что старик показал.
Мин спросил его один раз, вечером, и ждал, что получит то же, что получал весь год: «Ну как. Видно». А старик встал, вышел с ним к ручью, где было сыро, присел на корточки и стал показывать.
Он показал, что у зайца задние ноги встают впереди передних, потому что он ими выносит. Что от этого след получается не в ряд, а горстью, и по горсти видно, куда шёл. Что у лисы след в одну нитку, как шнурок, а у собаки враскачку. Что след на сыром и след на сухом — два разных следа и учить надо оба.
Он говорил без остановки минут двадцать, и говорил внятно, и Мин запомнил всё.
Потом старик поднялся, отряхнул колени и пошёл к дому, и на этом кончилось.
Мин шёл за ним и думал.
Про след старик рассказал всё и рассказал хорошо. Про то, почему одна трава просится, а другая нет, он за год не сказал ничего.
Мин перебрал это и нашёл, чем они отличаются.
След есть. Его видно, на него можно показать пальцем, его можно сравнить с другим следом, и любой человек, которому показали, увидит то же самое.
А то, что просится, — не видно. Показать не на что. Сравнивать нечем.
Он тогда решил, что вторая половина стариковой работы просто не рассказывается словами, и на том успокоился, и был неправ, но не сильно.
Он нашёл, что тропы никуда не деваются. Одна и та же тропа была на месте и в мае, и в июне, и в июле. Заяц ходил по ней, как Мин ходил за водой, — по одной и той же, потому что она уже была.
Он нашёл, что на тропе есть места, где зверь идёт медленно и без выбора: где надо пролезть под веткой, где узко между камнями, где приходится перепрыгнуть. И что между такими местами он идёт быстро и куда попало.
Он нашёл, что заяц выходит кормиться в сумерки и под утро, а днём лежит, и что лежит он не где придётся.
Всё это знали в Ключах любые мальчишки. Мину это никто не сказал ни разу.
К июлю у него в голове была карта.
Не рисованная — рисовать он не умел, — а такая, какой была у него дорога до нижнего ключа: двести восемнадцать шагов, поворот у камня, спуск. Он держал в голове одиннадцать троп, каждую от начала до конца, со всеми узкими местами, и мог пройти любую в темноте.
Тогда он поставил снова — не двадцать два, а пять.
Пять он поставил в тех пяти местах, которые выбрал заранее и в которых, по всему, зверь должен был идти медленно и по одному следу.
Через два дня он снял двух.
Он стоял с двумя зайцами и считал.
Двадцать два пустых. Пять — двое. Он пересчитал трижды и получил одно и то же, и это был первый его счёт за два года, который сошёлся и понравился.
С этого и началось.
Он потом много раз пробовал вспомнить, что именно случилось в тот июль, и никогда не мог указать день.
Просто в какой-то момент оказалось, что он думает про силки всё время.
Не заставляет себя думать, не садится думать — а думает, как дышит: неся воду, полоща корни, засыпая, просыпаясь среди ночи. Он ловил себя на том, что стоит с пучком в руках и держит его уже долго, потому что в голове идёт разбор вчерашней постановки.
И это оказалось приятно.
Не как бывает приятно поесть, а иначе: как будто в голове наконец нашлось, чем заняться, и она перестала маяться.
Он стал разбирать снасть на части и менять по одной.
До этого он менял всё сразу: не поймалось — переставил в другое место, перевязал по-другому, поднял выше. И когда потом ловилось, он не знал, от чего.
В июле он додумался, что так нельзя.
Он сообразил это на грядах, когда старик показал ему две одинаковые гряды и сказал, что на одну весной сыпал золу, а на другую нет, и вот разница. Мин посмотрел на гряды и понял: если бы старик сыпал ещё и навоз, узнать было бы нечего.
Он взял это и перенёс на силки.
Дальше он делал так. Ставил десять штук в десяти похожих местах. Пять — одинаково, как ставил до сих пор; пять — с одним изменением. Не с двумя. С одним.
Первым он проверил высоту.
Пять на два пальца, пять на ладонь. Через три дня: два и ноль. Через шесть дней, переставив: три и один. Он делал это две недели и вывел, что низкая берёт вчетверо чаще, и с тех пор ставил только низкую.
Вторым он проверил угол.
Пять поперёк тропы, пять под углом, как было у старика. Разница вышла заметная и в ту же сторону, и он не сразу поверил, потому что не понимал, почему так. Он потом лёг на тропу и посмотрел вдоль неё на уровне земли и увидел: тропа не прямая. Она забирала, и зверь на ней шёл не носом вперёд, а чуть боком.
Третьим он проверил, чем пахнет снасть.
Тут он мучился дольше всего, потому что проверить это глазами было нельзя. Он поставил пять как есть и пять, натёртых землёй и прелым листом, — и вышло одинаково. Он решил, что не в запахе дело, и ошибся, и понял это только через год, потому что натирал не тем и не так.
Он записал у себя, что тут не сошлось, и оставил.