Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Отмечал он колышками.

Это вышло само: он поставил у первой пятёрки колышек, чтоб не искать, потом сообразил, что можно на нём и зарубить, и стал зарубать.

Через месяц у него по лесу стояло девятнадцать колышков, и на каждом было по два ряда зарубок: сверху сколько раз ставил, снизу сколько взял.

Он смотрел на них и видел всю прошлую весну разом.

И вот тут он вспомнил стариковы колышки на грядах и понял разницу, и от этой мысли ему стало не по себе.

У старика три зарубки значили «не копай». Не потому, что три, а потому, что старик, увидев их, вспоминал про эту гряду то, что знал. Чужой человек, глядя на те же три, не понял бы ничего.

А у Мина три зарубки значили три. Всегда, на любом колышке, у любого человека, который знает, что верхний ряд — постановки, а нижний — добыча. Мин мог бы уйти на год, вернуться, обойти все девятнадцать и восстановить всё, что было, ничего не помня.

Он подумал, что старик так не умеет.

Потом подумал, что старик, наверное, и не хочет.

Потом подумал третье, и вот от третьего ему сделалось нехорошо: он подумал, что старик ставит силки пятьдесят лет и берёт больше, чем Мин, — и берёт без всяких зарубок.

Гу дал ему волос в августе.

Он не сказал ни слова. Просто положил на лавку моток конского волоса — пучок в два пальца толщиной, откуда-то принесённый, — и вышел.

Мин весь тот вечер вил.

Свивать в четыре у него получилось не сразу: волос скользил и расходился, и первые петли выходили с горбом. Он извёл на пробу больше, чем стоило, потом наловчился.

Волосяная петля оказалась другой снастью.

Она не лохматилась, не набухала от росы, держала кольцо, стояла, где поставишь, и — главное — затягивалась не рывком, а сразу, потому что была скользкая. Первую же неделю на волосе он взял четверых.

Взятых на волосе он снимал уже мёртвыми.

Волосяная петля брала за шею и брала сразу, и зверь в ней не мучился и не кричал. Мин это отметил и был доволен — не из жалости, а потому что живого надо было добивать, а добивал он по-прежнему плохо, и на этом терялось время.

И в первое же утро на волосе он увидел то, чего раньше не видел, потому что раньше не успевал смотреть.

Он снял зайца с петли, взял в руки и посмотрел на него как следует — тем смотрением, — просто потому, что тот лежал в руках и было светло.

Заяц был пустой.

Не как сено и не как стоячая вода в бочке. Пустой по-своему: тело было целое, тёплое ещё, мягкое, всё на месте, — и в нём ничего не было. Вообще ничего. Как в вещи.

Мин постоял с ним и вспомнил того, апрельского, которого добивал ножом. Тот, пока сидел в снегу с вывернутой ногой и смотрел, был густой. Мин тогда не думал об этом, ему было не до того, но теперь, вспомнив, увидел ясно: густой, и очень.

Значит, из него вышло.

Он подумал: куда.

И тут же подумал, что вечером надо переставить две петли на верхней тропе, потому что там за ночь натоптали, и вопрос ушёл.

Он вспомнил про него через три года.

Он посчитал, во что ему обошлись полтора месяца на суровой нитке, и получил, что даром: он всё это время проверял снасть, а надо было проверять петлю.

Но проверил бы он петлю, если б у него был волос с самого начала? Он подумал и решил, что нет. Он бы просто ставил и брал понемногу, как все.

Он потом ещё много раз замечал, что плохой снастью выучиваешься быстрее.

К сентябрю он ходил по силкам дважды в день.

Утром до света — обязательно, потому что взятого надо снять раньше лисы; вечером в сумерках — переставить и настроить. Между этим шла работа во дворе, и работу он делал всю, потому что если бы не делал, то ходить бы перестал.

Обход занимал часа три утром и часа два вечером.

Он не считал, сколько это, пока однажды не посчитал.

Вышло вот что. За месяц он провёл на силках примерно сто пятьдесят часов. Из них зайцев он снял двадцать одного, а остальное время шёл, смотрел, переставлял и стоял над тропой.

Сто пятьдесят часов.

Он вспомнил зиму у Клина и камень. Тот камень он носил три месяца, каждый день, через силу, стиснув зубы, и по его собственному счёту выходило, что он потратил на него часов сорок за всю зиму — и это было самое тяжёлое, что он в жизни себя заставлял делать.

Сорок часов через силу за три месяца.

Сто пятьдесят за месяц — и ни разу не через силу.

Он сидел с этим счётом и не понимал, куда его отнести.

Выходило, что дело не в том, сколько человек может. Дело в том, что одно приходится из себя тянуть, а другое из тебя лезет само, и второго выходит вчетверо больше при том же теле и той же каше.

Отчего одно так, а другое эдак, он не понял.

Он попробовал зайти с той стороны и подумать, нельзя ли нарочно сделать, чтоб полезло само. Он вспомнил, как в позапрошлом году пробовал вернуться на ручей и повторял обстоятельства, и как из этого не вышло ничего.

Он отложил и это.

А в октябре он заметил, что оно вернулось.

Он был на дальней тропе, ставил, — и понял, что стоит на коленях в мокром уже давно, что стемнело и что он в темноте всё это время работал на ощупь и работал хорошо.

Он сел на пятки и прислушался к себе.

Оно было не такое, как тогда на ручье. Тогда его ударило разом, и оно длилось сутки, и от него потом остался мусор. Тут не било. Тут оно стояло ровно и тихо, и не мешало, и он в нём был не первый час и, кажется, не первый день.

И главное — оно не мешало делать.

Тогда, на ручье, он не мог остановиться и раскладывал камешки, которые ничего не значили. А сейчас он ставил силки, и силки стояли, и в них попадалось, и всё, что он делал в этом состоянии, потом проверялось на тропе и подтверждалось.

Он просидел на пятках довольно долго, боясь пошевелиться, — так, как боятся спугнуть.

Потом сообразил, что спугнуть тут нечего, и доставил остальные три.

Домой он пришёл заполночь.

Старик не спал. Он сидел у печи и что-то делал, и, когда Мин вошёл, поднял голову и посмотрел на него.

Мин остановился в дверях. Он ждал того, что было у Клина, и был к этому готов.

— Ел? — сказал старик.

Мин подумал.

— Утром.

Старик встал, снял с печи горшок и поставил на стол.

— Ешь.

Он подождал, пока Мин сядет, и сел напротив.

— Ночью не ходи, — сказал он.

— Я не заметил.

— Знаю, что не заметил. — Старик поглядел на него. — Ты в лесу. Тут ямы, и вода, и собаки бывают. Заметишь — уже поздно.

Мин ел и молчал.

— Утром пойдёшь — иди, — сказал старик. — Стемнело — домой. Хоть с силками, хоть без.

Он подождал ответа и не получил.

— Слышишь?

— Слышу, — сказал Мин.

Он и правда слышал и запомнил слово в слово. И знал уже тогда, сидя с ложкой над горшком, что не выполнит.

Глава одиннадцатая. Лист

За травы он взялся весной, когда ему было одиннадцать.

Взялся он потому, что понял: можно.

Два года он работал под навесом как работник — резал, вязал, вешал, снимал, толок, — и всё это делал хорошо, и на этом останавливался. Собирал старик. Мин ходил с ним, носил корзину, копал, где укажут, и ни разу не подумал, что тут есть что решать.

А в марте, стоя на тропе над разряженным силком, он подумал вот что: силок — устройство, и трава тоже устройство. Он же не знал про силки ничего и разобрал их за год. Почему трава должна быть устроена иначе.

Он пришёл домой и в тот же вечер начал.

Первое, что он сделал, — перестал спрашивать старика.

Не назло. Он просто посчитал и увидел, что спрашивать невыгодно: за два года он задал сотни две вопросов и получил на них полсотни ответов, и все полсотни были про то, что можно показать пальцем. Остальное уходило в «не та» и «просится», и на это уходило время.

21
{"b":"977844","o":1}