Он был не из Ключей и не из Брода: возчик вёз соль, дорогой у него разболелась нога, и в Броду ему сказали, что за оврагом живёт старик, который в этом понимает.
Мин увидел чужого человека впервые за три года.
Он смотрел на него всё время, пока тот сидел, — и глазами, и тем смотрением, — потому что человек был новый, а нового у него давно не случалось.
Возчик был разговорчивый. Пока старик мял ему колено и разводил что-то в плошке, он говорил не переставая: про дорогу, про соль, про то, что в Броду поставили новые весы и обвешивают, про то, что на тракте пошаливают.
И между делом сказал:
— У нас в Броду теперь свой есть. Мясник, а на синем стоит. Мужики говорят — мастер.
Старик хмыкнул и не ответил.
Возчик уехал к вечеру, и Мин дождался, пока за ним закроется, и спросил:
— Что такое — на синем?
Старик мыл плошку.
— Цвет такой.
— Я знаю, что цвет. Он сказал — человек стоит на синем.
— Ну да.
— Это как?
Старик поставил плошку сушиться и вытер руки.
— Чем держишь, — сказал он. — Голубое — это всякий, кто чему-нибудь выучен. Синее — вот мясник твой. Фиолетовое — таких я не видал.
Мин посчитал.
— Три, — сказал он. — А ниже?
— Ниже не про человека. Красное едят. Оранжевое пьют. Жёлтым дышат. Зелёное из тебя выходит.
— Это тоже цвета?
— Цвета, — сказал старик. — Только их не держат. Их переводят.
Мин ждал.
— И всё? — сказал он.
— И всё.
— А держишь что?
Старик посмотрел на него.
— Ну как, — сказал он. — Что держат, то и держишь.
Он пошёл в избу.
Мин остался во дворе и стоял довольно долго.
У него теперь было семь слов, поставленных в порядок, и порядок этот посередине ломался: четыре нижних были про вещи, три верхних про людей, и почему цвета одни и те же, а мерят ими разное, старик не сказал. Прикладывать их было не к чему. Это было хуже, чем не иметь их вовсе: раньше у него был вопрос без слов, а теперь стали слова без вопроса, и они лежали в голове как чужой инструмент, про который не знаешь, каким концом брать.
Он попробовал приложить их к своему смотрению — к густо и пусто — и не смог, потому что густо было одно, а тут семь.
Он отложил и это.
Отложенного у него к тому времени накопилось столько, что он завёл им счёт и сбился на девятнадцати.
А потом он попробовал считать доли и упёрся.
Началось с того, что старик, вернувшись из Ключей, сказал, что у соседей отвар не берёт — тот самый, который брал всегда.
Мин спросил, отчего.
— Трава дрянь была, — сказал старик.
— Ты же сам собирал.
— Я собирал. Год такой.
Мин попробовал понять, что значит «год такой», и не понял. Он собрал в тот год всё в срок и по вехам, ничего не пропустил и ничего не спутал. Он держал сроки лучше, чем когда-либо.
Тогда он попробовал завести ещё одну меру — не для того, чтоб знать, какую брать, а чтоб знать, какая вышла.
И вот тут ему пришлось признать, что у него нет ни одного числа.
Он мог сказать, что этот пучок собран восьмого дня после черёмухи, на южном склоне, до росы, в сухой год. Всё это были признаки, и все они были верные, и по всем ним пучок выходил хороший.
А хороший он или нет, признаки не говорили.
Он попробовал взвешивать. Взвешивать было нечем и не в чем, но он приноровился сравнивать горстями и по объёму, и вывел, что тяжёлый корень крепче лёгкого. Это оказалось верно и это оказалось мало.
Он попробовал по цвету сока. По запаху. По тому, как ломается. Он набрал ещё пять признаков и все пять были про то же самое: они делили на «взял» и «не взял», а не на «сколько».
И тогда старик поправил его в первый раз всерьёз.
Они стояли на склоне за дальней грядой. Мин набрал корзину — по всем правилам, по вехам, в час, — и старик, проходя, наклонился, взял из корзины горсть и выбросил.
Мин остановился.
— Почему?
— Не та.
— Как не та. — Мин достал из выброшенного одну и поднял. — Смотри. Лист, жилки, край, стебель, запах. Восемь признаков. Все сходятся.
Старик посмотрел на растение в его руке.
Потом протянул руку мимо, к самой земле, и сорвал другое — в двух шагах, на том же склоне, из того же куста.
Он поднял его рядом с Мининым.
Мин смотрел на них обеих, и они были одинаковые.
Он проверил всё, что умел проверять, — вслух, по порядку, называя каждый признак, — и по каждому они сошлись. Он проверил на просвет. Он сломал оба стебля и понюхал.
— Одинаковые, — сказал он.
— Эта просится, — сказал старик, показывая свою. — Эта нет.
— Ты можешь сказать, чем?
Старик подумал.
Он думал долго — Мин видел, что он честно ищет, — и один раз даже начал: «Она как бы…» — и не докончил.
— Не могу, — сказал он.
Мин в тот же вечер поставил опыт.
Он взял двадцать штук, отобранных стариком, и двадцать своих, забракованных, и не смешал их, а разложил под навесом двумя рядами и сушил одинаково, и толок одинаково, и заваривал одинаково.
Потом попробовал.
Разница была.
Он не мог её назвать и он в ней не сомневался: те, что старик отобрал, шли гуще во рту и держались дольше, а его — жиже и как бы короче. Он проверил трижды, вслепую, перепутав чашки заранее и не глядя, — и все три раза угадал, какая какая.
Значит, разница есть, она настоящая, и он её различает.
А признака, по которому её различить до того, как сорвёшь, у него нет.
Он просидел с этим до глубокой ночи.
Он перебрал всё. Может, дело в том, где именно в кусте — снизу или сверху. Он проверил: нет. В том, сколько на неё падает солнца. Проверил: нет. В том, что рядом растёт. Нет. В возрасте. Нет.
Он проверил девять вещей за две недели и все девять дали пусто.
Он стал смотреть на них тем смотрением.
Он не сделал этого сразу — и потом удивлялся себе, что не сделал. Он к тому времени смотрел на людей, на воду, на огонь, на зверя, а на траву у себя в руках не смотрел, потому что трава была работа, а смотрение было отдельно.
Он посмотрел и увидел.
Разница была. Отобранные стариком были гуще — чуть-чуть, на волос, но он к тому времени различал уже много ступеней и этот волос ловил.
Он обрадовался и три дня ходил довольный.
На четвёртый он попробовал набрать корзину одним смотрением.
И набрал плохо.
Он не мог удержать различение дольше десятка растений подряд: к пятнадцатому глаз замыливался, и всё делалось одинаковое, и он переставал ловить. Он попробовал отдыхать, попробовал смотреть по одному, попробовал утром на свежую голову.
Выходило штук двадцать за раз, а корзина — это триста.
Старик набирал триста и не уставал.
Тогда он придумал объяснение, и объяснение было хорошее.
Он рассудил так.
Старик ходит по этим местам пятьдесят лет. Он знает каждый склон, каждый куст, каждый год. Он не различает на месте — ему не надо: он помнит. Он помнит, что вот с этого куста трава всегда была так себе, а вон с того хорошая, и помнит не словами, а как помнит про свои гряды, где три зарубки значат «не копай».
«Просится» — это не различение. Это узелок на память, завязанный пятьюдесятью годами.
Значит, повторить это можно.
Не памятью — памяти у Мина было на два года, — а записью. Если пометить каждое место и каждый год записать, что с него вышло, то через десять лет у него будет то же самое, только не в голове, а на колышках. И тогда он тоже будет приходить и брать, не глядя.
Он проверил это объяснение на всём, что знал, и оно сошлось везде.
Оно объясняло, почему старик не может сказать чем: помнить и уметь назвать — разные вещи. Оно объясняло, почему у Мина не выходит: он тут второй год. Оно объясняло даже, почему старик берёт больше без зарубок.