Литмир - Электронная Библиотека

Понимая, что Немирович вернётся, и на сей раз с гетманами, и что раненые станут лишь обузой при новой осаде, Овчина повелел отправить их всех вместе с обозом и пленными под крепким конвоем в Брянск. Игнат, почерневший от боли, и слышать не хотел об отъезде. Он хрипел, что управится с пищалью и на одной ноге, что не покинет товарищей. Но Семён Корсаков, с которым они прошли не одну битву и который, будучи из служилых людей, не гнушался простой дружбы с пушкарём-простолюдином, был непреклонен. Ничего не слушая, он сам, подхватив стонущего Игната на руки, точно куль с овсом, отнёс его на подводу.

Так в Брянске и стало одним искалеченным ветераном больше. Его сослуживцам, и в их числе Семёну Корсакову, оставшимся защищать вновь осаждённый Стародуб, повезло куда меньше. Когда крепость, не дождавшись подмоги, всё же пала, все они без остатка легли под топорами польских палачей.

— Правду баешь, Гаврила, — сплюнул в печь Игнат, выслушав рассказ юноши об их бегстве. — Князь Овчина, хоть и лют был аки пёс, да воин знатный. А вот тыльники здешние, Барятинские, за его спиною токмо и жирели, видных ратников окабаляя. Оставляй матушку да малых у меня. Здесь их никто сыскивать не сунется. А мы с тобою пойдём. Там посаду ратные люди надобны, чтоб порядок блюсти.

Попрощавшись с матушкой, Гаврила оставил её и малых в убогой, но надёжной избе. Он знал — здесь, в лабиринте нищих задворков, где каждый второй был либо беглым, либо обиженным властью, их никто не выдаст. Чувствуя за спиной полный тоски взгляд матери, он поправил на плече полученный в качестве оружия топор и решительно шагнул за Игнатом. Старик, опираясь на свою деревяшку, двигался на удивление проворно, его единственная нога твёрдо вминала грязь. Они не пошли прямиком, а долго плутали узкими проулками, и вскоре к ним стали примыкать другие тени — хмурые мужики с дубинами, беглые холопы, ремесленники, оставившие свои мастерские.

Чем ближе они подходили к торгу и богатым подворьям, тем гуще становился людской поток, и тем явственнее делался странный, тревожный гул, от которого, казалось, вибрировал сам воздух. Это не был гвалт ярмарки или яростный рёв мятежа. Это был низкий, слитный, неотступный стук, пробирающий до самых костей.

Брянск явил собой зрелище воистину небывалое. Весь огромный посад превратился в единый безмолвный лагерь, живой стеной окруживший хоромы и дворы князей, воевод, самых богатых купцов и наместника. Две долгих недели длилась эта «тихая осада».

Вокруг высоких заборов стояли тысячи людей. Они не лезли на стены, не метали горящие факелы, накрепко памятуя строгий зарок мальчика-государя: крови не лить, покуда он молитву за мир не окончит. Но они взяли хозяев жизни в железное, удушающее кольцо.

Ни одна телега с провиантом не проехала в ворота наместничьего двора. Ни один княжеский слуга не вышел к колодцу за водой. Днём и ночью посадские, кузнецы, казаки и такие же, как Гаврила, бывшие кабальные стояли плечом к плечу. Они не кричали. Они мерно, угрюмо стучали древками вил и топорищами о мерзлую землю, и от этого единого, бесконечного глухого стука дрожали стёкла слюдяных окон в высоких боярских теремах.

Гаврила стоял в первом ряду перед глухими дубовыми воротами подворья Барятинских. Он видел, как за щелями в заборе мелькают бледные, искажённые страхом лица княжеских людей. Местная элита оказалась в ловушке. Ударить по безоружной по их меркам, но непреклонной толпе саблями они не смели — это значило бы первыми пролить кровь и навлечь на свой род погибель. Они сидели запертые, голодные, осаждаемые собственным страхом и ждали.

Развязка наступила с приездом москвичей.

Со стороны Московского тракта раздался надсадный рёв рожка. Толпа горожан перед Покровским собором неохотно, но почтительно раздалась в стороны, пропуская кавалькаду.

Это был уже не один полумертвый от усталости человек. Шёл целый отряд закованных в железо московских жильцов на крепких лошадях, а в центре, надменно выпрямив спину, ехали трое государевых гонцов-дьяков. Их чистые, подбитые мехом епанчи говорили о том, что они меняли коней на каждом яму и спали в тепле, никуда не торопясь. Им не нужно было спешить — первый гонец уже привёз народу указы, а они везли приказы.

— Посторонись! Именем государя нашего Ивана Васильевича! — зычно гаркнул старший из дьяков, осаживая коня у соборной паперти.

Дьяк не стал звать местного священника. Он сам развернул свиток и, обведя толпу властным взглядом, начал читать.

Эти приказы были полнее и страшнее тех текстов, что взбудоражили город. В них детально, с ледяной канцелярской жестокостью расписывалась отмена наместничьих кормлений, свобода ратных людей от холопства, прощение малых долгов и суд за самоуправство. Но самым страшным для знати оказался приказной довесок, зачитанный дьяком в конце:

— … А боярам и князьям удельным, наместникам, волостелям, воеводам градским, такожде игуменам и архимандритам на сих указах крест животворящий целовати без промедления! Понеже и Дума боярская в Москве, и сам митрополит Даниил крест на том целовали! А кто гордынею обуян будет али промешкает с целованьем и исполнением воли нашей — того имать страже государевой, ковать в железа и везти на Москву на суд государев!

Площадь замерла, впитывая вес этих слов.

— Волю государеву слыхали! — рявкнул государев холоп, которого все принимали за дьяка. Жильцы из его сопровождения лязгнули вынимаемыми саблями, беря паперть в кольцо. — Послать тотчас к наместнику, к воеводам, ко князьям да архиереям! Пусть идут сюда. Своею ногою!

Ждать пришлось недолго. Осадное кольцо жителей добровольно разомкнулось, пропуская тех, кто ещё месяц назад мнил себя безраздельными хозяевами дебрянских земель.

Они шли пешком, меся своими расшитыми сафьяновыми сапогами весеннюю грязь, которую раньше видели только из окон своих колымаг или под стременами своих коней. Впереди, мрачный как туча, ступал князь Трубецкой, бывший ныне наместником в крепости. Местный игумен семенил рядом, судорожно перебирая чётки. За ним, бледный и трясущийся, кутаясь в соболью шубу, шёл князь Василий Барятинский, и все остальные. Никто из них не взял с собой охраны — любые сабли сейчас расценивались бы как вооружённый бунт против Москвы.

Они поднялись по истёртым каменным ступеням соборной паперти, нехотя, под молчаливым гнётом сотен глаз. Каждый подъём ноги был мукой. Сафьяновые сапоги, перепачканные в дорожной хляби, оставляли грязные следы на чистом камне, будто оскверняя святое место своим унижением. Вся их прошлая власть, вся гордыня сползала с них вместе с комьями налипшей земли.

На самом верху, у резных дверей храма, их ждал государев посланник. Сокольничий из путных холопов, человек без роду и племени, которого отправили в Дебрянск со столь судьбоносной миссией лишь по причине нехватки дьяков и прочих более видных людей, чувствовал себя на вершине мира. В этот миг он, вчерашний прислужник, кормивший и следивший за государевыми охотничьими птицами, ощущал себя выше этих родовитых князей, вершителей судеб одной из украин Руси. Он стоял незыблемо, как истукан, властно выставив вперёд руку с драгоценным пергаментом. Алая восковая печать на грамоте горела, точно капля свежей крови, скрепившая приговор их вольности.

Из полумрака собора навстречу им выскользнул местный протопоп, бледный, с бегающими глазами. Дрожащими руками он вынес тяжёлый напрестольный крест из чернёного серебра и хотел было положить его на специально вынесенный аналой, обитый парчой, дабы придать происходящему хоть толику благообразия. Но сокольничий, даже не удостоив священника взглядом, бросил коротко и жёстко, так, чтобы слышала вся площадь:

— Держать в руцах!

Протопоп вздрогнул и замер, стиснув холодный металл. Теперь крест был не просто святыней, а ярмом, которое он должен был поднести к шеям своих вчерашних покровителей. Повинуясь приказу безвестного московита, он превращал священный ритуал в акт публичной порки.

Гаврила стоял в первом ряду наблюдателей, скрестив руки на груди. Он не сводил глаз с князя Барятинского.

25
{"b":"977638","o":1}