Ключа было два. Один у председателя, второй у счетовода. Мой мне передали накануне вечером вместе с печатью, по акту, с описью в двух экземплярах, как и требовал товарищ Стожаров, — и опись эту я, между прочим, составлял сам, полтора часа, и полезнее этих полутора часов у меня на той неделе ничего не было.
Клавдия Никитична повернула ключ, потянула створку и отошла в сторону.
— Смотрите сами. Я вам буду только называть, что это такое.
Дальше я излагаю содержимое этого сейфа по порядку, в котором оно там лежало, и с цифрам — без цифр тут ничего не понять.
**Верхняя полка.**
Печать колхоза, круглая, и штемпельная подушка, засохшая до состояния фанеры.
Денег наличными — тысяча двести сорок рублей. Это был весь оборотный капитал хозяйства на девяносто шесть дворов, и хватало его, если считать грубо, на покупку одной коровы средней упитанности.
Расчётная книжка Сельхозбанка. По ней за колхозом числилась долгосрочная ссуда, взятая в сорок девятом на постройку скотного двора: остаток тридцать восемь тысяч четыреста рублей, платежи ежеквартальные, с процентами, и последний внесённый платёж датирован маем пятьдесят второго года.
То есть скотный двор, с которого мы в январе сдирали крышу и кормили ею коров, был вдобавок ко всему ещё и не выплачен: за постройку, которую мы своими руками разобрали до стропил, колхоз оставался должен государству тридцать восемь тысяч четыреста рублей, и должен был платить их частями, ежеквартально, с процентами, — а не платил уже без малого два года.
— Клавдия Никитична. А что бывает, когда не платят два года?
Она помолчала — и молчала дольше, чем за всё то утро, и я успел за это время понять, что вопрос был не пустой.
— Не знаю.
— То есть как?
— А так. Это не моя часть. Я счетовод, а не банк. — Она положила книжку на место и выровняла её по краю полки. — Я вам за четыре года не сказала ни одного слова, которого не могла бы доказать бумагой, и сейчас не скажу. Езжайте в отделение и спросите сами.
И вот это оказалось в то утро самым неприятным из всего, что лежало на трёх полках, — неприятнее и тридцати восьми тысяч, и недоимки, и пустой графы: человек, знавший в этом хозяйстве решительно всё и семь месяцев подряд отвечавший мне на любой вопрос раньше, чем я успевал его толком поставить, впервые сказал мне «не знаю» — и сказал это по делу, которое касалось меня прямо и лично, и отправил меня разбираться самому, в чужое учреждение, за двадцать вёрст, где меня никто не ждал и где я до тех пор не бывал ни разу.
**Средняя полка.**
Обязательные поставки. Задолженность по зерну за минувший год — двести четырнадцать центнеров. Задолженность по мясу — сорок один центнер живого веса, и вот тут я впервые за то утро сказал вслух нехорошее слово, потому что сорок один центнер живого веса — это примерно двадцать голов, а у нас в январе пало восемнадцать и надо было чем-то кормить оставшихся.
— Клавдия Никитична. А как это вообще платится?
— Никак, — сказала она. — Четвёртый год никак. Переносится на следующий год и там прибавляется к новому плану, и так с сорок девятого; арифметика тут простая, и кончается она тем, чем кончилась в январе.
**Нижняя полка.**
Начисленное и невыданное по трудодням за два минувших года: семьсот восемьдесят центнеров зерна.
Это, чтобы было понятно, не то, что украли, и не то, что ушло мимо книги, — это то, что людям честно начислили, записали, подтвердили подписью и не выдали, потому что выдавать было нечего.
Семьсот восемьдесят центнеров — это семьдесят восемь тонн, а если перевести их в ту единицу, в которой я к тому времени научился считать всё на свете, то есть в годовую норму хлеба на едока, в двести сорок килограммов, — то это годовой хлеб трёхсот с лишним человек.
В хозяйстве, которое я принял накануне, проживало четыреста одиннадцать душ.
**И отдельно, в жестяной коробке из-под чая, — семенное.**
Справка о засыпке семян на яровой клин пятьдесят четвёртого года. Потребно шестьсот сорок центнеров. Засыпано четыреста два.
— А остальные двести тридцать восемь?
— А остальных нет, — сказала Клавдия Никитична. — Их взять неоткуда до посевной ссуды, а посевную ссуду дают под план, а план мы четвёртый год не выполняем.
— А эти четыреста два — они какие?
Она посмотрела на меня с одобрением — впервые за утро.
— Правильный вопрос. Не знаю. Их на всхожесть не проверяли ни разу с сорок девятого. И засыпаны они из того же вороха, что и фураж, то есть с куколем. Я вам это в акте писала. Третьим пунктом.
Была там, наконец, ещё одна графа, и 'в этой графе не значилось ровным счётом ничего.
Страховой фонд кормов. Графа есть. Документа нет. Пятый год.
Я закрыл створку и посидел минуты три, а потом взял листок и сложил всё, что складывалось, переведя в зерно: в этой местности любая беда рано или поздно переводится в зерно.
Вышло тысяча двести тридцать два центнера: двести четырнадцать государству по поставкам, семьсот восемьдесят людям по трудодням и двести тридцать восемь недосыпанных в семенной фонд, без которых весной нечего будет сеять.
Годовая выдача колхоза «Путь Ильича» на трудодни — около пятисот центнеров.
То есть яма, в которую я накануне спустился по собственному желанию и при девяноста шести поднятых руках, была глубиной в две с половиной годовых раздачи, и лежала она вся, до последнего центнера, на четырёхстах одиннадцати душах, из которых сто восемьдесят с чем-то были дети.
Потом достал из полевой сумки тетрадь — ту самую, с промером дороги Кулиги — Осташино, семь заносных мест, три злых между четвёртой и девятой верстой, — и положил её в сейф на верхнюю полку.
Она пролежала там до пятьдесят шестого года.
Не потому, что я про неё забыл. Я про неё не забывал ни одного месяца. Просто в том, что лежало на трёх полках ниже, не нашлось ни единой строки, из которой можно было бы взять хоть рубль на дорогу местного значения; не нашлось и плана, куда её вписать, и учреждения, которое за неё спросит.
За дорогу не отчитываются. Мне это ещё Гречко объяснил в январе; тогда я не поверил, зато первого марта проверил по бумагам.
* * *
Второго я обошёл хозяйство.
Обходил я его не первый раз — я по нему полгода ходил, — но ходил я до того по-другому — как приезжий с нарядом: приехал, сделал, уехал. А второго марта я пошёл смотреть на всё это как на своё, и оказалось, что это совершенно другое занятие и что теперь вижу я совсем другое.
Раньше мне была видна работа. Теперь стали видны обязательства.
Скотный двор. Шестьдесят четыре коровы вместо восьмидесяти четырёх и сорок шесть голов молодняка вместо шестидесяти. Стропила голые. Крыть надо в марте, а крыть нечем: солома с делянок стоит невывезенной. Лапку возят с двадцать шестого февраля, и дело идёт хорошо — за четыре дня семнадцать саней.
Конюшня. Двадцать восемь голов, из них рабочих девятнадцать. Гнедой со сбитой холкой стоял третьим слева и посмотрел на меня, как мне показалось, с определённым выражением.
Семенной склад. Три закрома из пяти пустые. В двух полных — то самое зерно с куколем, и я взял горсть, растёр и понюхал, и запаха самосогревания не было, и это была первая хорошая новость за два дня.
Кузница. Не топлена с сорок девятого. Горн цел, мех порван, наковальня есть, и это, между прочим, целое состояние, потому что наковальню в те годы было не купить.
И, наконец, Гарь.
До неё четыре версты, и я пошёл туда пешком, потому что лошадей было жалко, а трактора у меня больше не было — ни одного, ни на минуту, ни под каким видом.
Вот это было самое странное ощущение всей той недели, и я его помню до сих пор. Полгода я распоряжался одиннадцатью машинами. Теперь я был человеком, который ходит пешком и просит.
Гарь лежала под снегом, и снега на ней было по колено, и стерня торчала из него бурыми пиками, и поле выглядело ровно так же неопрятно, как в сентябре.