Стожаров сидел за столом президиума, слева, с портфелем на коленях.
А в самом заднем ряду, у печки, сел первый секретарь райкома Ярцев Пётр Данилович, и за всё собрание ни разу не встал и рта не раскрыл.
Президиум выбрали в семь человек, председательствующим — Пестова Никанора Ильича: конюх в деревне человек нейтральный, а протокол вести посадили учительницу.
Повестка была объявлена такая: отчёт правления за минувший год; отчёт ревизионной комиссии; прения; выборы правления; выборы председателя.
* * *
К шести часам в клубе сделалось тепло, а к семи — душно: сто сорок человек в тулупах и телогрейках натопят любое помещение лучше всякой печи. Пахло махоркой, мокрой овчиной и сохнущими валенками, а от лампы под потолком шёл тот жёлтый неверный свет, при котором лиц в четвёртом ряду уже не разобрать.
Отчёт за минувший год делал Кобылин.
Делал он его по той причине, что весь пятьдесят третий был председателем, и отчитываться за этот год, кроме него, было некому, и Стожаров на этом настоял отдельно и вслух: снятие с должности не отменяет отчёта, форма должна быть соблюдена.
Говорил Тихон Саввич сорок минут.
И вот что я хочу сказать про эти сорок минут, и пусть это будет самым неожиданным местом главы.
Он говорил хорошо.
Он не мямлил, не оправдывался и не жаловался. Он назвал урожайность по каждой культуре, поголовье на начало и на конец года, выполнение плана заготовок, число выработанных трудодней и цену трудодня. Все цифры были верные. Все до одной.
Верные они были по простой причине: неверные уже прочли в январе, и повторять их не имело смысла.
Он говорил, а я сидел и понимал, что вижу человека, который двенадцать лет держал это хозяйство и умеет о нём рассказать так, как никто в зале не умеет, включая меня. Он знал, где какое поле, и сколько с него берут, и почему берут именно столько. Он знал по именам всех, кто в этом зале сидит.
И он же четыре года подряд подписывал требования на фураж, которого не было.
И то и другое уживалось в одном человеке. Противоречия тут никакого; устройство самое обыкновенное, и всякий, кто прожил в деревне хоть год, знает, что так бывает чаще, чем не бывает.
Кончил он так:
— Хозяйство я принял в сорок девятом. Хозяйство сдаю в том виде, в каком сдаю. Оправдываться не буду, потому что не перед кем: тут все всё видели своими глазами.
И сел.
Хлопать никто не стал, но и шума не было.
Дальше по повестке шёл отчёт ревизионной комиссии.
Пётр Афанасьевич Мокеев, председатель ревизионной комиссии и родня Кобылину по жене, поднялся, дошёл до стола президиума, положил на него папку и постоял над ней секунд восемь.
— Не могу, — сказал он.
— Что не можете? — спросил Пестов.
— Читать не могу. Тут за четыре года акты, и все четыре я подписывал не читая. — Он смотрел в стол. — Вы меня, товарищи, снимите, а читать я не буду. Стыдно.
И пошёл на место, и в проходе кто-то сказал негромко: «Раньше не стыдно было», — и это было единственное злое слово за весь вечер, сказанное вслух.
Тогда встала Клавдия Никитична.
Читала она сорок пять минут, и читала все четыре акта подряд, с пятидесятого по пятьдесят третий, каждый целиком, включая пункт третий, который во всех четырёх стоял слово в слово.
А потом сказала:
— Ведомость на стене висит с семнадцатого числа. Кто не смотрел — посмотрите. Там девяносто шесть строк, по числу дворов, и в последней графе стоит то, чего вы за три года не получили. Четыреста граммов на трудодень. Это то, что я могу доказать. Настоящая цифра больше, но я её называть не стану, потому что доказать не могу.
Вот после этого в зале и началось то, ради чего люди на собрания ходят.
* * *
Прения шли час двадцать.
Выступило одиннадцать человек, и я их всех помню. Пересказывать буду троих: тех, кто в тот вечер решил дело.
Первым от района говорил Сомов Виктор Андреевич.
Он вышел к столу без бумажки, поздоровался и говорил минут двенадцать, и говорил он, товарищи мои дорогие, хорошо.
Он сказал, что хозяйство отстающее и что вытащить его можно, и назвал четыре направления, по которым его надо вытаскивать: корма, семена, учёт и дисциплина. Он сказал, что район поможет с семенами. Он сказал, что не будет обещать того, чего не знает, и что первые полгода будет учиться.
Всё это была правда, и всё это было к месту, и любой инструктор райкома поставил бы за такое выступление отлично.
Проиграл он на четвёртой минуте.
Проиграл он вот на чём. Он сказал: «Надо наладить кормовую базу».
И зал, который до этой секунды слушал его совершенно доброжелательно, — зал не зашумел и не засмеялся. Зал просто перестал слушать, весь сразу, как будто кто-то щёлкнул выключателем.
Потому что в этом зале сидели девять доярок, которые три недели сдирали баграми солому с крыши и запаривали её в кормушки, и восемнадцать баб, которые эту солому рубили. Они знали про кормовую базу всё, что о ней можно знать. Они знали её на ощупь и по запаху.
А человек у стола сказал «наладить» — тем голосом, каким говорят о вещах, которых не трогали руками.
Он был ни в чём не виноват. Он сказал всё совершенно верно и сформулировал безупречно. Просто слова эти были не отсюда, и зал услышал это раньше, чем он сам.
Дослушали его вежливо и похлопали, и хлопали, между прочим, искренне.
Потом были вопросы ко мне, и вопросы были злые.
— Ты в МТС четыреста шестьдесят получал. Тут будешь двадцать четыре копейки получать. Долго выдержишь?
— Не знаю. Год выдержу точно.
— Восемнадцать гектаров на Гари ты испортил. Комиссия велела весной перепахать. Перепашешь?
— Нет.
По залу пошло движение.
— Как это нет? Комиссия велела.
— Комиссия велела перепахать. Я собранию скажу, почему этого делать не надо, и если собрание после этого велит перепахать — перепашу. Приказ комиссии я обжалую, а приказ собрания выполню.
— А по три ведомости, которые ты задним числом подписал, — прокуратура-то не отозвала?
— Не отозвала. Лежит.
— И что будет?
— Не знаю. Может, ничего. А может, буду отвечать. Говорю вам это сейчас, до голосования, чтобы потом не вышло, что вы выбрали человека и не знали.
И тогда встал Пров Данилыч Лыков.
Тут я должен остановиться и сказать про Лыкова отдельно, потому что без этого следующая минута не будет понятна.
В октябре на комиссии в МТС я довёл счёт по горючему ровно до десятого сентября и дальше не пошёл, хотя знал, куда он идёт. Он шёл к Лыкову. Лыков шестой год понемногу таскал горючее, брал больше для других, чем для себя, — и я его не назвал, он знал это, и с того дня мы с ним не разговаривали ни разу.
А в сентябре, когда мы подняли Гарь без оборота пласта, тот же Лыков сказал при всех Плахину: «Оно, конечно, наука. Только пахать-то за него будем мы, а срамиться перед соседями — тоже мы».
Так вот, он встал и сказал следующее.
— Я против этой его пахоты был. Я и сейчас против. Поле стоит нечёсаное, глядеть тошно, и что весной с него будет — не знает никто, ни он, ни агроном ваш.
Он помолчал.
— А только человека я знаю. Он в октябре мог одну фамилию написать и не написал. И я тут сижу, а мог бы не сидеть.
И сел.
Больше он в тот вечер не проронил ничего, и я по сей день не решил, чем это было — благодарностью, платой или тем и другим сразу. Я знаю только, что после его слов в зале стало тихо, и что тишина эта была за меня, и что заработал я её не тем, чем хотел бы.
Выступать я вышел последним.
Говорил я шесть минут, и никакой программы не излагал.
— Я не буду говорить, что подниму хозяйство. Я скажу, что будет сделано до сева и чем оно оплачено.
Первое. Крыша на скотном дворе. Солому берём с лесных делянок, лапку хвойную возим с Гари, четыре версты. За возку пишем трудодни по факту, а не по норме на кубометр. Крышу кроем в марте, до распутицы.