— Направление у меня до конца декады, — сообщил он. — По вашему колхозу. Хоть вешайся.
— Витя. Сколько ты вчера конца сделал?
— Один.
— А почему один?
— Дык очередь. Я в Осташине с одиннадцати до четырёх простоял. Подвод сорок, все с трёх районов, весовая одна, лаборатория одна. — Он сплюнул. — Это ж не работа. Это ж стояние.
— А ночью?
Ремнёв посмотрел на меня.
— Ночью там никого.
— Ночью там никого, — согласился я. — Ночью там весовая свободная, лаборатория свободная и приёмщик злой, но свободный. За ночь ты сделаешь три конца вместо одного. А днём будешь спать в тени, а не в очереди на солнце.
Он думал долго, шевеля губами. Считал он не мешки. Он считал вёрсты — единственную величину, которая для него что-нибудь значила.
— Три конца, — сказал он. — Это сорок две туда и сорок две обратно. Это, Егор Кузьмич, восемьдесят четыре версты за ночь.
— И ни одной впустую.
— Ну если ни одной впустую… — Ремнёв ещё пожевал губами. — Тогда ладно. Тогда я согласный. Только чтоб грузили мне быстро. Я стоять не люблю, я ездить люблю.
Денег он не просил. Я не предлагал. На этом, между прочим, вся сделка и держалась. Заплати я Витьке хоть рубль — через неделю знал бы весь район, а ещё через неделю пришли бы люди с вопросами, и вопросы были бы законные.
Мы поменяли ему день на ночь. Это стоило ни рубля и было выгодно обоим. Такие сделки я всю жизнь любил больше прочих.
* * *
Приёмный пункт «Заготзерно» в Осташине мне впервые довелось увидеть ночью, и, надо сказать, ночью он выглядел значительно лучше, чем при свете.
Три низких склада под общей крышей, весовая с платформой, лаборатория в отдельной пристройке и над всем этим четыре лампы на столбах, вокруг которых кружила августовская мошкара. Днём тут стояла та самая очередь на сорок подвод. В час ночи девятнадцатого августа на площадке было пусто, и в пустоте этой лежали длинные ровные бурты зерна под навесами, и от них шёл тёплый хлебный дух, какого я до тех пор не знал.
Лев Аркадьевич Дудник вышел к нам через четверть часа, в накинутом на плечи пиджаке, и был он в этот час не то чтобы приветлив.
— Ночью не принимаем.
— Нигде не сказано, что не принимаете.
— Нигде не сказано, что принимаем.
— Лев Аркадьевич. — Я подошёл к борту и откинул край брезента. — Рожь озимая, урожая нынешнего года. Сорок мешков. Влажность я вам называть не буду, вы её сами лучше меня определите. А вот примесь посмотрите прямо сейчас, на ладони, и скажите мне, много ли к вам такого возят.
Он подошёл. Уговорил его не я — уговорило любопытство.
Развязал мешок, зачерпнул горстью и стал пересыпать зерно из ладони в ладонь, наклоняя и глядя, как оно течёт. Делал он это долго и с явным удовольствием, и я за свою жизнь повидал достаточно мастеров и знал: в такие минуты лучше не мешать.
— Веяли? — спросил он.
— Ну, допустим, веяли.
— На чём?
— На ручной, с решётами. Двое суток, вчетвером, посменно.
— Куколь остался. — Он подул на ладонь, и с неё слетело несколько чёрных зёрнышек. — Куколь решетом не берётся ни при каком размере, потому что он с зерном одной толщины, а короче. Его берут по длине, в ячею. Вам нужен триер, и не всякий, а верхний цилиндр, куколеотборник — он потому так и зовётся.
— Нет.
— Ни у кого нет, — сказал Дудник с горечью специалиста. — В районе четыре триера на двадцать девять колхозов, и три из них не работают.
И вот с этой минуты всё пошло по-другому. Умасливать его не пришлось. Просто впервые за долгое время нашёлся собеседник, с которым можно было поговорить про решёта.
Пробу он брал сам, щупом, из четырёх мешков и с разной глубины, ссыпал в мешочек и унёс в лабораторию, и оттуда мы услышали, как он там с кем-то ругается — как выяснилось, с лаборанткой, которую пришлось для нас будить.
Анализ вышел через сорок минут.
Влажность пятнадцать и одна. Сорная примесь один и четыре.
Я эти две цифры помню лучше, чем собственный тогдашний адрес.
Базис — четырнадцать и один. Значит, скидки нам полагалось полтора процента вместо восьми с лишним, то есть с каждой сотни мешков мы теряли теперь полтора мешка вместо восьми. На тех ста восьмидесяти трёх, которые нам предстояло сдать, разница двенадцать мешков.
Двенадцать мешков ржи — это, если считать по прошлогоднему выходу на трудодень, годовой хлеб трёх человек, отработавших по триста трудодней.
Заработали мы их граблями, лопатами и ручной веялкой, за двое суток, силами двенадцати баб, у которых от ворошения к вечеру не разгибалась спина.
Тут бы главе и кончиться на хорошей ноте, но она не кончилась.
Свесили машину, и весовщик объявил вес.
Я развернул ведомость.
— Не сходится, — сказал я.
Весовщик, сонный парень лет двадцати, поглядел на меня с тем терпением, с каким на приёмных пунктах глядят на всякого сдатчика, полагающего, что его обвешали.
— У нас весы государственные.
— И у нас государственные. Вот ведомость. Сорок мешков, каждый взвешен на току, каждый записан, под каждой строкой закорючка возчика. По ведомости две тысячи четыреста двенадцать. У вас — две тысячи триста восемьдесят четыре.
— Двадцать восемь килограммов, — сказал парень. — Да это ж усушка. Дорога, тряска.
— За четырнадцать вёрст? С брезентом? Двадцать восемь килограммов воды?
Дудник, который стоял рядом и слушал, взял у меня ведомость.
Читал он её так же, как перед тем пересыпал зерно, — медленно и с интересом, и это была первая ведомость от колхоза «Путь Ильича», которую вообще кто-нибудь читал за последние четыре года.
— Взвесьте гирей, — сказал он весовщику.
— Лев Аркадьич…
— Взвесьте контрольной гирей. При мне.
Контрольная гиря в пятьдесят килограммов показала на платформе сорок девять и четыре.
Дальше Дудник молчал минуты две, и я в эти две минуты успел испугаться. Покажи начальнику непорядок при его же подчинённом — и врага наживёшь на всю жизнь, это правило работает во всякую эпоху.
— Клеймо, — сказал он.
Клеймо поверки на весах стояло позапрошлогоднее.
— Шестьсот граммов на пятьдесят килограммов, — сказал Дудник. — Это, товарищ Ветлугин, больше процента. — Он посмотрел на весовую платформу так, как смотрят на человека, который долго и незаметно воровал. — Через эти весы за месяц проходит тысяч триста килограммов. Считайте сами.
Я посчитал.
Выходило три с половиной тонны в месяц — не украденных, не списанных, никуда не записанных. Просто исчезнувших между сдатчиком и государством, потому что в позапрошлом году весы поверили, а в прошлом не собрались.
Никто на этом не наживался. И это, если вдуматься, самое поганое: воровство хотя бы имеет адрес.
— Перевесим ваши сорок мешков по акту, — сказал Дудник. — И следующие тоже. И до поверки я на этой платформе принимать не буду.
Тогда я и понял, что ночная приёмка у нас теперь есть.
Обязан он мне ничем не был и уговорам не поддавался. Просто ему предстояло объясняться с ревизией за позапрошлогоднее клеймо, и объясняться он предпочитал, имея под рукой сдатчика, который сам же этот непорядок и нашёл, и ведомость, где всё записано с точностью до килограмма.
Бумага, как мы с вами успели убедиться, ходит по району быстрее человека. В ту ночь она наконец пошла в мою сторону.
* * *
Двести мешков колхоз «Путь Ильича» сдал двадцатого августа в четвёртом часу утра, за двенадцать часов до срока, и сдал сухими. Считалось это так: двадцать пять увёз ещё сам уполномоченный семнадцатого, семнадцать ушли подводами восемнадцатого, сто пятьдесят перевезла полуторка шестью ночными рейсами по двадцать пять, и ещё две подводы догрузили утром двадцатого. Вышло двести восемь, потому что гнать последнюю подводу неполной было жалко.
Ремнёв сделал за две ночи шесть концов, а на седьмом, уже порожняком, уснул за рулём на прогоне, никуда, к счастью, не съехав. Бабы отспались двадцатого до полудня. Мишка ходил по селу и рассказывал по секрету каждому встречному, как мы обштопали пункт, и рассказывал с такими подробностями, что к вечеру я в его изложении лично поймал весовщика за руку.