– Есть любовь у меня жизнь, ты знаешь, что это такое…
– Как поют соловьи, полумрак, поцелуй на рассвете. И вершина любви это чудо великое – дети. Вновь мы с ними пройдём детство, юность, вокзалы, причалы. Будут внуки потом, всё опять повторится сначала. Ах, как годы летят, мы грустим, седину замечая. Жизнь, ты помнишь бойцов, что погибли тебя защищая?
– Так ликуй и вершись в трубных звуках военного гимна! Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно…
Я изменил в аутентичном тексте всего пару слов – не думая, просто так само спелось. Когда запись была приостановлена, огляделся: за стеклянной перегородкой в комнате полно народа. Люди хлопали в ладоши, но мне этого было не слышно.
Не знаю, для кого я пел: для радиослушателей, или для себя? Третья песня сама просилась к двум предыдущим, и я не стал сопротивляться:
– Оглянись, незнакомый прохожий, мне твой взгляд неподкупный знаком. Может я это, только моложе, не всегда мы себя узнаем, – запел я песню гениальных Пахмутовой и Добронравова. – Ничто на земле не проходит бесследно, и юность ушедшая все же бессмертна. Как молоды мы были, как искренне любили, как верили в себя…
Хотел бы я так же искренне верить в себя. В юности у меня это было, и это было у юного Коли Шестакова, пока его жизнь не оборвала война.
– Нас тогда без усмешек встречали все цветы на дорогах земли. Мы друзей за ошибки прощали, лишь измены простить не могли, – я пел, а сотрудники студии звукозаписи за стеклянной перегородкой слушали, замерев. После припева мой голос набрал силу, хотя до Александра Градского мне примерно так же, как до небес – не дотянуться:
– Первый бой мы уже отыграли и одно лишь сумели понять: чтоб тебя на земле не теряли, постарайся себя не терять…
Последний куплет пел уже тише, спокойнее:
– В небесах затихают зарницы и в сердцах утихает гроза. Не забыть нам любимые лица, не забыть нам родные глаза. Как молоды мы были, как молоды мы были, как искренне любили, как верили в себя… – я замолчал, пальцы замерли на клавишах и кнопках инструмента.
Положил аккордеон в кофр, закрыл его. Молча направился к выходу, только кивнув в ответ на восторженные возгласы и аплодисменты. Как все это не важно, по сравнению с темой песен и со словами, которые действительно «как пули у виска».
Вернувшись к автобусу, я ожидал, что придется долго стучать в окно, пока Михалыч проснется, но он не спал.
– Не получилось заснуть? – спросил его, усевшись и вытянув ноги на другое сиденье, через проход.
– Да тут такая новость, что вроде и спать хочется, и не могу – распирает! – воскликнул водитель. – Не зря вы в прошлый раз съездили! И тонули не зря. И у Сталина ты не зря рисковал жизнью, когда с разговорами влез.
– А вы, Михалыч, откуда знаете. Как прошел концерт у Сталина? – спросил устало.
– Да земля слухом полнится. Транспорта много, а гараж‑то один. Мы, шоферы, все друг друга знаем, и все про всех знаем, – ответил он не без гордости.
– Михал Михалыч, да говори уже, что стряслось – и поехали, – попросил его.
– В гараже рассказали. У там нас один человека из Генерального штаба возит, – шофер посмотрел на меня как‑то особенно многозначительно. – Я хотел тебе рассказать еще по пути сюда, но ты был не в себе как будто.
– Михалыч, родной, давай уже ближе к основной теме: что стряслось? – и я умоляюще взглянул на него.
– Приказ об отводе войск Крымского фронта на Тамань… Но объявления об этом делать не стали, сам понимаешь. После двести двадцать седьмого указа афишировать такое не будут.
– Отлично, – сказал я, отметив, что эмоций на сегодня не осталось, я чувствовал себя выжатым, как лимон.
– Я ему сказал, что болтун – находка для шпиона, – продолжил Михалыч под урчание мотора. – А он мне…
Что дальше рассказывал водитель, я не слышал. Подумал, что Михал Михалычу бы стоит прислушаться к своим же словам, и заснул – прямо так, сидя, прислонившись спиной к стеклу.
Концерт перед заключенными предстоял послезавтра. Точнее – уже утро, так что завтра.
Я, за сутки отоспавшись, был бодр и готов «к труду и обороне». Утром мы уже погрузили в автобус инструменты, и ожидали только главного политрука, который зачем‑то ехал с нами в Лефортово. Но, когда его машина остановилась и кроме Корзунова из неё вылез Юрий Нагибин, я понял: не знаю, будет ли поездка легкой, но вот приятно она точно не будет.
Глава 19
– Планы изменились, в Лефортово не едем. Решили, что концерт сначала пройдет в «Матросской тишине», – сообщил Корзнов вместо приветствия. – Товарищ журналист едет с нами, будет писать статью в «Красную звезду». И, вот еще что… – н взглянул на Зинаиду Ованесовну. – Вам лучше остаться дома. Сами понимаете, место такое… – он пощелкал пальцами в воздухе, подбирая слово, но так и не подобрал, просто махнул рукой. – А в женском корпусе решили отдельный концерт не давать.
– Нехорошо женщин так обделять перед праздником, – рассердилась наша прима.
– В следующий раз, дорогая Зинаида Ованесовна, в следующий раз обязательно выступим перед женщинами. – Корзнов галантно склонился к её руке, поцеловал и, взяв под локоток, проводил назад, в общежитие.
Когда он вернулся, мы уже были в автобусе, только Нагибин топтался снаружи, поджидая старшего политрука. Не знаю, что чувствовал он на самом деле, но вошел после Виктора Ивановича с видом оскорбленной невинности и сел передо мной.
И по поводу Нагибина я как в воду глядел! Хотя он вел себя при Корзунове потише, все‑таки не преминул пропустить пару шпилек – в мою сторону. Я проигнорировал, не обращая на него внимания, но когда Нагибин сказал Вове:
– Перестань барабанить, животное, – и брезгливо скривился, я отреагировал мгновенно: схватил его за шиворот, впечатал лицом в стекло – это заняло секунду.
Звук получился смачным, у журналиста из носа потекла кровь. Он прижал руки к лицу и завопил:
– Ты мне нос сломал!
– Я тебе еще шею сломаю. Животное – это ты, – сказал тихо, но тон был таким, что Нагибин вскочил и подбежал к Корзунову.
– Виктор Иванович, мне угрожают убийством! – срываясь на визг, выкрикнул он.
– Разве? Я ничего не слышал, – ответил политрук равнодушно. – Вы бы нервишки в порядок привели, товарищ журналист, а заодно за словами бы последили.
Этого оказалось достаточно, до конца поездки Нагибин больше не сказал ни слова. Сел отдельно и демонстративно смотрел в окно.
Пока ехали, старший политрук сделал короткий инструктаж:
– Вы все знаете, что Мехлис сейчас на Крымском фронте, его обязанности пока исполняет Щербаков. Александр Сергеевич выступит перед спецконтингентом с речью. После этого выступите вы. И когда закончите, после моих слов – я выступлю с завершающей речью, нужна будет какая‑нибудь легкая, но мотивирующая музыка. Просто чтобы шла фоном. Николай, подберешь что‑нибудь?
– Не волнуйтесь, Виктор Иванович, сделаем, – ответил уверенно, но сам задумался: не Бетховена же играть?
Ладно, по ходу дела разберусь. Сначала надо посмотреть, как пройдет концерт, как будет реагировать эта, что уж осторожничать со словами, специфическая публика, и вообще – какой будет общая атмосфера.
Щербаков приехал почти одновременно с нами. Рядом с автобусом у КПП остановилась обычная «Эмка», за рулем водитель, скорее всего, по совместительству он же и охранник. Вместе с Щербаковым к нам подошел его референт, такой лощеный, московский молодой человек, в ладно подогнанной военной форме без знаков различия.
Нагибин сразу бросился к нему с блокнотом наперевес.
– Вениамин, приветствую! – и он попытался приобнять знакомого.
Но референт отстранился и, нехотя, вялой котлеткой, протянул руку журналисту.
Первый секретарь Московского горкома пожал Корзунову руку и слегка пыхтя, попытался быть демократичным.
– Я мог бы на машине проехать, допуск есть, но я – как все. Так что, товарищи артисты, прошу не смущаться и не выделять меня.