— Ишь! — засмеялась в ответ Ждана. — Выдумал что! В твоем тереме резном одному-то тесно, шелк твой черви жрут. Поди-ка ты, милый, прочь.
Она выставила руку вперед и проговорила что-то, похожее на молитву. Слова были полузнакомые, старые, те, которые священники себе под нос бубнят.
Темнота рассмеялась, раскатисто и остро. К запаху зимнего кладбища примешался другой, страшный — запах разлагающейся плоти.
— А вот не пойду! — ответила темнота упрямо и глухо, рокочуще засмеялась.
… потому что если уйдет, то умрет — а мертвецам ни горе, ни радость не ведомы, поняла Кася. Застрял он, держится за нее, за просьбу Касину вернуться, брошенную бездумно, лишь бы сказать что на прощение.
Кася зашептала молитву про себя, губы, замерзшие, пересохшие, едва слушались.
— Благослови нас, госпожа ведьма, век благодарен буду, — повторила темнота и Богдан шагнул вперед, распахнув руки, как объятия. — Иди ко мне, Касенька! Знаю — любишь меня!
“Не люблю!” — хотела крикнуть Кася, но не стала.
— Я тебя, паскудец, только палкой по хребтине благословить могу, — прошипела Ждана. — Прочь пошел!
Богдан подошел вплотную к крыльцу — и замер, затоптался, будто что-то не давало ему идти.
— Так-то и стой, милый человек, — усмехнулась Ждана. — А лучше иди, откуда пришел! Легка дорожка будет, сама под ноги ляжет. Уж в этом тебе помогу!
Кася посмотрела на Богдана-мертвеца прямо — и увидела сквозь саван темноты то, чем он стал: и его рыжеватые кудри, и знакомое лицо, и плечи широкие, и даже рубашка — та, которая была на нем, когда они прощались у ручья. Стоял Богдан, как живой, не по-зимнему одетый, чужой такой, страшный. Нет, не сам страшный, а будто веет от него чем-то таким, от чего хочется выть и плакать и сердце как ледяная рука сжимает.
Неправильный он был, не такой, как должен.
Ждана обернулась к Касе:
— А ты чего стоишь, девонька? Молишься что ли?
Кася кивнула, не прекращая шевелить губами.
— Ой, дура-то дура! — рассмеялась Ждана, будто бы не боялась совсем мертвеца, стоящего в трех шагах от нее, у самой нижней ступени. — А вы чего? — крикнула она за спину Касе, в приоткрытую дверь. В темноте сеней что-то завозилось, заерзало. — Особого приглашения ждете? Прикажи им, Кася, пусть прогонят немилого прочь, а то так и будем до утра стоять. А ночи нынче долгие, темные. Замерзнем обе. И тогда точно с ним пойдешь.
Она снова рассмеялась, и в серебристом сиянии вокруг Кася видела, какие ровные, по-молодому белые у Жданы зубы, жемчуг, а не зубы, и глаза блестят, будто полны странной, злой радости.
Кася сжала покрепче бабушкину клюку и сама обернулась к сеням.
По спине прокатилась ледяная дрожь, будто тронул Богдан Касю за шею холодными мертвыми пальцами. Кася вздрогнула, посмотрела в живую, полную мельтешения, перешептываний и писка темноту сеней, в эту теплую, животными пахнущую темноту, и сказала, с трудом разлепив губы:
— Помогите мне, прошу…
Они рассмеялись в ответ — и помогли ей.
II
Как же страшно было в те дни, как одиноко! Горе обрушилось на Касю с обеих сторон: одно, большое, общее лежало горелым остовом на площади, второе, поменьше, но куда горше — стояло в бабушкиной избе на столе. Томаш за ночь осунулся, как за месяц болезни, почернел весь, волосы потускнели. Софья ходила с красными от слез глазами. Не до праздника было, не до божьего рождества — ни семье Томаша-купца, ни кому другому во всем городе.
За стол садились — как положено, после первой звезды, слова говорили — да все выученные, ничего не значащие, а потом плакали — каждый срывался вдруг. То Мила, то отец, то Матушка, то верная Ясна, то Желна, которую позвали к ним в эти дни. Только Кася не плакала — не было у нее слез. Выпил их страх, лютый страх перед тем, что Кася увидела и узнала.
— Ты, Катаржина, теперь не та, что прежде, — сказала ей Ждана в ту ночь, когда нечисть из бабушкиного дома прогнала мертвого Богдана со двора. — Не прими ты бабушкино наследство, может, избавилась бы от него легко, сбросила бы с плеч эту ношу. Но раз приняла — то все. Увидела ты, чего обычные люди не видят. Услышала — чего не слышат. Попробовала, — Ждана наклонилась ниже, улыбнулась — и снова Кася увидела эти ее ровные, крупные зубы. — Попробовала силу, которой у людей быть не должно. Что, нравится?
Они сидели в горнице Жданы и Касю колотило, как от озноба. И в доме этом, доме ведьмы, было ей не по себе. Хотелось уйти — а куда она такая пойдет? Не упадет ли в первый же сугроб от усталости? А Ждана вон, мужа за Томашем уже послала.
Игнат заглянул в горницу, натягивая шапку и тулуп, посмотрел на Касю — и той показалось, что проглядывает сквозь личину этого тихого, равнодушного ко всему человека кто-то другой. Черный, опасный, страшный очень.
— Н-не нрав-в-вится, — ответила Кася, клацая зубами.
— Потом распробуешь — поймешь, что слаще этой силы ничего нет, — ответила Ждана с улыбкой, другой уже, обычной, и протянула Касе горячую глиняную чашку. — На-ка, выпей.
— Ч-что т-там? — спросила Кася недоверчиво.
— Шиповник горячий и брусника, — ответила Ждана. — Не отрава, не бойся, и не колдовская водица. Нет мне дела до того, чтобы изживать тебя. Хотела бы изжить — оставила бы с мертвецом одну разбираться. Давно он так?
Кася покачала головой.
Напиток был теплым, почти горячим, сладким от меда, вкусным. Протертые ягоды остались на дне густой жижицей, которую Кася пожевала ради вкуса и проглотила.
— Ничего, милая, ничего, — Ждана гладила Касю по голове, утешала. — Отвадим твоего жениха. Научу тебя всему, что знаю, ты приходи, только тихо. Не стоит никому знать, кто ты теперь. Ни сестре, ни матери… Никому, слышишь, Касенька?
Говорила она ласково, с улыбкой — не белозубой, а другой, обычной. Но Касе все равно страшно было, сердце сжималось от холодной и злой тоски, мысли путались. Пахло от Жданы теплом и домом, но будто проступало сквозь это тепло еще что-то, ядовитое такое, недоброе.
За Касей пришла матушка вместе с Ясной, увели домой, причитая и плача. Ждана перед ними раскланялась, растеклась в сожалениях, полуправду сказала: что и как было. Говорит — а сама на Касю глазом косит, подмигивает. Про пса сказала, что убежал в суматохе, но Кася знала, где он: по Жданкиному научению сама же нечисти домашней велела его у будки прикопать и снегом присыпать. Жалко, конечно, и чувствовала Кася себя предальницей, но что было делать? Ничего.
Дома, после всех объятий и слез, Кася вычесывала из волос копоть и дым, сидя у теплой печи. Отмыться хотелось целиком, смыть с себя эту страшную ночь, пропариться в баньке как следует, а не просто протереться теплой тряпицей. Все расползлись спать, Ясна посапывала у себя на полатях, тихонько, по-женски тонко всхлипывала во сне оставшаяся у них Желна. Тихо было в доме, но Касе знала, что она не одна не спит.
Кася видела искрящиеся глаза под лавкой, слышала, как в женском углу за печью кто-то хихикает, суетится, как шмыгают в углах маленькие тени. Домашняя нечисть, та, в которую Томаш не верил, жила своей ночной жизнью, спрятанной от людей. Знали ли они, что Кася видит их?
Кася не хотела об этом думать.
И сейчас, в украшенной к празднику столовой Кася тоже их видела — краем глаза, как бы в сторонке, отражением в медном боку чайника, тенью у занавеси, не больше.
Может, и не крысы у отца в лавке были. Может, и правда она слышала кого тогда в бане у Агнеши. Как же страшно, страшно знать эту правду! Как же сама эта правда страшна!
Кася вспомнила Ждану в доме Богуславы, вспомнила жадные когти и сорочий злой взгляд. В груди похолодело, дыхание сбилось: пусть и помогла Ждана, пусть отвадила Богдана-мертвеца, но не хотела Кася ей верить и помощи просить.
За иную помощь так заплатить можно, что в долгу останешься!
А вот возьмет Ждана — и в праздник придет, улыбнется, как ни в чем ни бывало, сверкнет зубами-жемчужинами, поохает печально, слезу лживую прольет. И будет на Касю посматривать, подмигивать ей, мол, жду тебя, девонька, что же ты не заходишь? А вот и не захожу — не до тебя, тетка Ждана, не до колдовства: отец сегодня в бабушкин дом пойдет, читать над ней первую ночь, и так отпускать его не хочется туда, так за него боязно! Вдруг опять Богдан? Вдруг это Богдан и бабушку… и храм тоже он…