Кася остановилась.
— Кошку надо забрать, — сказала она вдруг. — А то сбежит в суматохе.
Собственный голос слышался ей глухим, севшим, совершенно лишенным жизни.
Мертвым!
— Кошку? — переспросила Ждана. — Какую кошку? Нет у Богуславы кошки, Кася, ты чего?
Зеленые глаза мигнули, как два призрачных огонька. Не привиделось!
— Так вот же она! — показала Кася. — Приблудилась, может?
Клюка стукнула об пол, фонарь закачался — закачались и тени, закружились вихрем, зашелестело что-то, захихикало вокруг, затопали маленькие ножки, зацокали коготки, будто куры по горнице забегали. Заходил дом ходуном, задрожали стены, горшки и кринки, миски и котелки вдруг начали подпрыгивать, биться друг о друга. Шатался пол под ногами, что-то рвалось оттуда, из подпола, приподнимало доски, постукивало тут и там. Над головой заухало, Касе померещились большие серые крылья, мягкие, по-совиному бесшумные. Она взвизгнула, закрыла лицо руками, села на корточки, потому что это серое, большое, крылатое бросилось на нее.
И тут же все стихло. Погасла свеча в Жданином фонаре и стало темно-темно, будто пусто вокруг.
И потянуло вдруг, как тогда, в их с Милой спаленке — осенними листьями, разрытой землей, тленом. Могилой потянуло, нежизнью, проникшей в жизнь. А потом и другим потянуло: гнилым сеном, болотной водой, звериным тяжелым запахом, мокрой шерстью и прокисшим молоком. Сердце в Касиной груди бухало, билось за ребрами, как запертая в клетку птица, аж в горле отдавалось, так сильно оно билось. От запахов, острых, резких, неприятных, к горлу подкатила тошнота.
Ждана завозилась. Она упала, когда стало темно, ударилась, охнула от боли и поднималась теперь, кряхтя и постанывая. Стукнула об пол клюка: раз, второй, третий.
— Зажгись! — приказал голос Жданы — и везде, во всей горнице засияли огоньки.
И в фонаре — вспыхнула свеча тускло, и на светцах зажглись тонкие лучинки, и в печи с фырканьем и треском зашевелилось пламя. Только у икон лампадка осталась пустой и холодной. Занавесочки были задернуты: спрятаны святые от мира, не видели они ничего.
— Встань, — велела Ждана Касе, и Кася послушно встала.
Тяжело ей было, горячо, будто бежало по жилам горячее, огонь жидкий вместо крови. И голову вело, и сердце колотилось, и ноги еле держали, и в горле пересохло так, что дыхание стало хриплым. Хотела Кася рукой пошевелить, волосы с лица убрать, хотела губы облизнуть — но ни языком, ни рукой двинуть не могла.
Ждана приблизилась к ней, посмотрела прямо в глаза. Чужой она была, эта Ждана, и похожа на себя — и нет, проклюнулось в ней будто что-то недоброе, что скрывала она за любезными улыбками и ласковыми словами: сорочий жадный взгляд, птичьи острые когти, крепкий клюв.
Стукнула клюка Богуславы об пол еще раз.
Заметались огни, сжались испуганно — и снова разгорелись. В печи заворчало что-то, ухнуло, за печью зашелестело, забилось под потолком. Вышла из-за печи кошка, дымчатая, пушистая, большая — и обернулась маленькой сухонькой женщиной в красной кичке будто, о двух рожках, в старом бабушкином платке.
— Брысь, — велела ей Ждана.
— А то что? — ответила женщина. — Не твое — вот и положи, где взяла. А лучше хозяйке отдай.
— Померла ваша хозяйка, — сказала Ждана скупо.
А сама смотрела на Касю, щурясь, будто прикидывала — куда ее клюнуть лучше, как урвать кусочек послаще, пока бьется Кася в Жданиных — сорочьих — когтях, как пойманный птенчик.
Маленькая женщина в красной кичке и старом платке захихикала, застрекотала, захлопала в ладоши:
— Старая померла, а молодая вот она, вот она, живая стоит! Вон, живая стоит! Наша! Наша!
Из уголов, из-за печной заслонки, из-под потолка ей в ответ зашелестело все то же:
— Наша! Наша! Живая стоит! Положи, где взяла! Хозяйке отдай!
— Наша! Живая!
— Молодая хозяйка!
— Кровь не водица, кровь-то наша!
— Ша! — громко крикнула Ждана — и голоса притихли, хотя и не исчезли совсем.
Касе казалось, что те, кто кричал, шелестел и смеялся, просто расселись по углам, не испугавшись ни разу, и теперь ждали, что будет. Только маленькая женщина в красной кичке и платке стояла рядом и потирала крошечные свои ручки, будто грела их.
— Кася, — сказала Ждана своим обычным голосом. — Ты когда пришла, Богуслава уже мертвая была?
Кася замотала головой. Говорить было сложно, как комок в горле застрял, так что шепнула одними губами:
— Нет…
Ждана будто нахмурилась, потемнела лицом. Пальцы ее на клюке сжались сильнее.
Когти! Когти! Птичь когти это, а не пальцы!
Сорочьи жадные глаза впились в Касю — злые! Злые!
— А ты трогала что?
Касин взгляд метнулся к клюке.
— Да… — шевельнулись губы.
Ждана прикрыла глаза и медленно, глубоко выдохнула.
Маленькая женщина в красной кичке хихикнула и подскочила.
— Наш-ша… — протянула она и посмотрела прямо на Касю.
Не разглядеть было ее лица, не понять — старушка это или ребенок. Или вообще из-под платка торчит звериное рыльце, усатое, с вытянутым, как у крысы, носом.
— Хорошо, — сказала Ждана, открывая глаза. Сорочьими они уже не казались, были обычными, хотя и встревоженными. — Удержит силу — будет ваша. Она — ваша, а вы — ее.
— Она — наша, а мы — ее! — радостно отозвалось из углов.
— Мы — ее! — подпрыгнула маленькая женщина в красной кичке. — А она — наша! Наша!
Ждана покачала головой:
— Кася, пойдем! — приказала она.
И Кася послушно шагнула вперед, но что-то из-под печи бросилось наперерез Ждане, зарычало зло.
Ждана вздохнула и обернулась, протянула Касе бабушкину клюку:
— Держи, Катаржина. Это твое наследство теперь. И не только это, — добавила она тише, будто сама себе под нос, но Кася услышала.
Она схватила протянутую клюку обеими руками, сжала ее в непослушных пальцах — и тут же будто отпустило. Дышать стало легче, пересохший рот наполнился слюной, и только жар в теле был все тот же. Кася подняла взгляд на Ждану.
— Что? — спросила та с усмешкой. — Не знала, что бабка ведьмой была?
— Не знала, — выдохнула Кася.
— А вот так. Пойдем ко мне, там поговорим, как следует, — Ждана сделала знак идти за ней.
Они вышли сначала в сени, все еще темные, полные шепотков и шевеления, а потом наружу, на крыльцо, и замерли на ступенях.
Густая, красноватая ночь, повисшая над городом, сменилась серебристым сиянием, искрящимся снегом, синеватой прозрачной ясностью, что бывает, когда полная луна светит в лютые морозы, только луны-то не было и быть не могло. Тени удлиннились, лежали на снегу, черные, страшные: от крыш и забора, от крыльца, на котором стояли Кася и Ждана. И от Богдана тоже лежала на белом снегу черно-синяя тень.
Был он в рубахе, без шапки, бос, сам как темный весь, только мелькнет то щека бледная, то лоб, то ладонь — что снег бела. Одной рукой он держал за ошейник пса Богуславы. Тот поскуливал, дергался, царапал воздух лапами, неловко так, еле-еле.
И если не считать этого поскуливания, шуршания собачьих когтей, задевающих снег, поскрипывания ступеней под весом Жданы и гулкого стука крови в ушах, Кася не слышала ничего. Мир за забором будто вымер, притих, ни пожаром не тянуло уже, ни обычными запахами города.
Пахло разрытой холодной землей, и тленом, и ворохом прелых листьев.
— Что, Кася? — спросила Ждана. — Жених явился?
Сказал же: не отстанет.
Богдан отшвырнул пса — тот пролетел к крыльцу, взвизгнув, но тут же вскочил на ноги и снова бросился на мертвеца. Клацнули зубы — раз, другой, схватили пустоту, а потом раздался страшный собачий визг, что-то треснуло, хрустнуло влажно — и все. Тихо стало.
Пес упал на снег черным неживым пятном.
У Каси в носу защипало, к горлу подступил ком. Жданина рука вытянулась перед ней — замри, мол. Не двигайся. Не ходит туда, дура, схватит и с собой унесет.
— Зачем пришел? — спросила Ждана, расправляя плечи.
— За невестой. — сказал Богдан. Нет — темнота голосом Богдана. — Я за своей невестой явился — с ней и уйду. Лучше благослови нас, госпожа ведьма-сваха, чем гнать меня. Заберу Катаржину в богататый дом, в терем резной, в шелка одену, будет со мной жить и горя не знать…