— Так что случилось, Кася?
Кася открыла рот, губы едва разомкнулись.
А Лисе, наверное, еще хуже.
— Может, если не мне, то матушке скажешь? Обидел кто-то?
— Нет, — Кася покачала головой. — Не обидел.
Тяжело как говорить, а! Хочется спрятать свою боль, не даться в руки, как зверек с поломанной лапкой прячется, хочется сжаться, юркнуть в темноту и сидеть там. Вдруг откроешься — и еще больнее станет? Пока молчишь, думаешь, что все это страшный сон, а скажешь, выпустишь слова в мир — и закрепишь их, станет оно свершившимся, настоящим.
— Один гость зашел, — сказала Кася тихо, потому что язык еле ворочался. — Он на свадьбе был, со Щукой, помнишь?
— Помню, как не помнить, — кивнул отец.
— С ними Бондан ушел тогда, ну… Яна сын.
— Помню я, кто такой Богдан.
Отец, казалось, нахмурился.
— Ну вот умер он, — сказала, наконец, Кася.
— Кто?
— Богдан же!
Она подняла на отца глаза — Томаш стоял, прямой, спокойный, только побледнел. Открыл рот — и тут же закрыл. Сел рядом, запустил пальцы в волосы, выдохнул медленно. Касе хотелось прильнуть к отцовскому плечу, как в детстве, но она дичилась, сидела рядом, постукивала ногой по полу, сжимала в пальцах концы плетеного пояска.
Когда о Василинке узнали, Томаш ходил грустный. Думал, наверное, о том, что у него тоже дочери, а тут-то что?
Сам же его выгнал!
— Дурная голова… — пробормотал Томаш.
Кася шмыгнула.
И тут же вытерла под носом рукавом — нечего опять слезы разводить. Мало ли людей умирает в городе? По каждому не наплачешься.
А Оксану жалко!
— Кася, пойди-ка домой, к матери, — сказал Томаш и приобнял дочь за плечи.
— Зачем? — встрепенулась Кася.
— Может, ей нужно что? А мы с Кутжей крыс проверим, нечего им по кладовым шнырять и мешки портить. Давай, давай, — он легонько подтолкнул ее. — Не будешь слушаться — не разрешу больше помогать!
Угроза подействовала, хотя Кася и понимала, что отец не взаправду грозится. Просто хочет, чтобы она домой ушла.
Вот Кася и ушла. Она собралась, повязала платок на голову, оделась тепло. Попрощалась с Кутжей, посмеялась над тем, как она крысу испугалась, ну правда, глупость же — подумаешь, крыса. Пошла по знакомым улицам, светло еще было, солнце к закату уже клонилось — и все золотилось, и снежок красивый лежал, и мороз был приятный, не кусачий. Шла и думала, что вот умер Богдан — а мир не сдвинулся, как жил — так и живет их город.
Софья удивилась, посмотрела на Касю пристально, почуяла, видать, материнским чутьем, что что-то случилось, но не стала расспрашивать. Усадила дочь бусины перебирать, жемчуг по размеру раскладывать. Кася так и сидела, пока не сгустилась темнота и не стало глазам тяжело. Мила вернулась — она у Агнеши была, вернулся отец, поели все вместе. Перед сном Кася попросила у матушки заварить травы, такие, чтобы без снов спалось.
Крысу, сказала, увидела, здоровенную. Испугалась — глупо так и смешно. Все кажется, что она в углу шастает, большая такая, и хвост гадкий. Сидит щерится, того и гляди — бросится, укусит!
Не хочу, сказала Кася, чтобы она мне приснилась.
И не снилось ей в ту ночь ничего.
* * *
Кася думала, что матушка снова отправит ее к Оксане, высказать соболезнования, узнать, чем живет осиротевшая семья. Но когда Ясна принесла эту новость в дом откуда-то с улиц, Софья покачала головой и грустно вздохнула:
— Жаль парня, — сказала она.
И велела Ясне навестить Оксану, как получится.
— Матушка, — сказала Кася, когда они с Софьей остались одни. — Может, мне к Оксане сходить?
Софья вышивала оклад для иконы, красивый, с серебром и камушками, с мелким бисером, для которого была нужна тонкая, как волосинка, игла.
— Зачем? — спросила она, не отрывая взгляда от этой иглы, не поднимая головы от работы.
Кася замерла. И правда, зачем? Может быть, потому что не чужие люди: Богдан на отца ее работал, да и с семьей его Кася знакома, в гости ходила. Один раз. Когда извинялась за разбитую бровь.
— Ну так я же Оксану знаю. И девочек. И Сеню.
— Ясна их тоже знает, — ответила Софья.
Игла проткнула полотно, потянулась нитка. Бисеринки, одна за другой, вставали на свои места.
— А тебе незачем туда ходить, Катаржина. Не по брату скорбишь и не по жениху.
Сказала — как отрезала.
Касе хотелось вскочить, топнуть ногой, толкнуть стол так, чтобы матушкино рукоделие полетело на пол, чтобы блестящие бусины отскакивали от пола, катились прочь, застревали в половицах! Хотелось бросить в стену медный кувшин с водой, чтоб загрохотал! Хотелось сбежать вниз по лестнице с криком, хотелось сделать что-то такое, такое, ну, громкое, злое! Чтобы перестала матушка быть спокойной и холодной.
Так хотелось, что Кася зубы сжала, выдохнула громко, фыркнула.
Софья бросила на дочь короткий взгляд.
— Выйди, — велела она строго. — Найди себе дело, если со мной не нравится.
И Кася встала и вышла, поклонилась матушке в дверях, но сделала это без любви и уважения.
Грешно это. И стыдно должно быть, но Кася так разозлилась, что не собиралась стыдиться.
Она пристала к Ясне, помогла старой Полине у печи — чуть успокоилась от запахов пищи, от близости огня. Прошлась с веником в столовой. Накинула тулуп — и вышла за дверь, смахнула снег с крыльца. Сходила в хлев, но там ей работы не нашлось. Кася постояла на холоде, подышала. Гнев на матушку прошел, сменился сожалением. Кася посмотрела наверх, туда, где виднелось окошко матушкиной светлицы, вздохнула и вернулась за шубой.
— Я скоро! — крикнула она Ясне, повязывая платок.
— Куда? — отозвалась та.
— К отцу Павлу схожу, — ответила Кася.
Ясна посмотрела на нее, покачала головой. Может, поняла все. Может, о чем своем подумала.
— Ну, иди, милая. До обеда-то вернешься?
— Постараюсь! — крикнула Кася уже из сеней.
День был морозным и ясным, пар шел густой-густой изо рта, от боков лошадей, из каждой открытой двери. Кася к храму почти летела, гнал ее стыд, тот самый, который и должна испытывать непослушная, злая дочь, когда про мать дурное подумала. Но кроме стыда сидело в Касиной душе невысказанное горе, сидело и ело ее поедом, в мыслях жило, как червь живет в яблоке. Касе нужно было облегчить душу, поговорить с кем-то об этом всем: о Богдане, о своей тоске, которой быть не должно, о короткой первой любви. Чтобы не проникло это горе в сны, не подточило душу, не мешалось, не болело, как неправильно сросшаяся кость.
С отцом нельзя — не говорят о таком с отцами, с матушкой — не выйдет, Мила, может, поняла бы, как девушка девушку, но Мила уже третий день у Агнеши ночевала.
Вот с бабушкой можно, бабушка поймет, как тогда, летом. Прижмется Кася к бабушкиному плечу, наплачется вволю, успокоит душу.
Но прежде нужно к священнику, пусть скажет, как поступить и что сделать. Отец Павел хороший, строгий и справедливый. Он их всех троих грамоте учил, наставлял в детстве, слезы вытирал, бывало. Вот поговорит с ним Кася и поймет, что ей делать, как ей поступить, как саму себя простить и за любовь к Богдану, и за неуважение к матушке, и за горе это, и за слезы свои.
Так рану сначала чистят, промывают водкой или железом раскаленным жгут, а потом уже оборачивают тряпицей и читают заговор, чтобы не болело.
Снег искрился на солнце, ноги скользили там, где дорога покрылась ледком.
Небо было глубоким и синим, слепящим глаза.
Кася видела красные грудки снегирей на голых деревьях, сидели стайкой, а потом сорвались с места.
У храмового крыльца так же толпились нищие, просили милостыню, тянулись к тем, кто шел мимо. Кася оглянулась, поискала Сенечку, и поняла, что не к отцу Павлу она шла — к Богданову братцу. Кася знала, что он здесь, надеялась застать, надеялась — поговорить с Сенечкой, узнать, как они там.
Он как раз набирал воду в колодце, маленький, тоненький в слишком большом для него потрепанном полушубке. Касе стало жалко его, аж в носу защипало, как жалко.