Аника-Вельгельмина, зажмурившись, кивнула. Кася осторожно толкнула ее в спину — и благородная панна полетела по ледяной полосе вниз.
Визжала она громко и радостно, Касю аж от городости распирало. И внизу, когда они встретились, Аника-Вельгемина смеялась и смеялась, не прекращая.
— Еще хотите? — поняла Кася. — Пойдемте! Можно еще разок!
Они скатились еще, а потом еще, пока снег не налип на юбки и не повис крошечными ледяными шариками. В последний раз катились вместе, взявшись за руки, и вместе же громко взвизгнули, вместе — сбили с ног кого-то, кто по дурости своей и неосмотрительности встал прямо у них на дороге.
Кася ударилась коленом, больно, конечно, но испугалась она не за себя и не за дурака этого, которого разглядеть не успела, а за Анику-Вельгемину. Хотя нет, наверное, все же за себя: вот поломается благородная панна, а кто по ушам получит? Касенька, кто же еще!
От боли в голове все затуманилось, в висках кровь застучала горячо, а когда туман этот схлынул, когда стала Кася снова слышать звуки и понимать человеческую речь, Аника-Вельгемина стояла уже на своих ногах, смеялась, наклонив голову и ладонью рот прикрыв, а рядом с ней Богдан стоял и помогал с юбок и шубки снег стряхивать.
Агнеша подала Касе руку:
— Больно? — спросила она сочувственно.
— Бо-ольно, — Кася медленно выдохнула — так боль отступала быстрее — и пощупала колено сквозь юбки. — Ничего, я сейчас!
Она встала, держась за Агнешину руку.
— Панна Катаржина, вы как? — Аника-Вельгемина подошла ближе.
Богдан — за ней, еще руки так сложил, будто панна благородная сейчас опять упадет, а он ее под локоток поймает!
— Все хорошо, панна Аника-Вельгемина! — Кася подняла взгляд и широко улыбнулась.
Колено все еще ныло. Кася отряхнулась, переступила с ноги на ногу. Агнеша стояла рядом, прежнее ехидство слетело с нее, как снег с ветки.
— Идти можешь?
— Да.
Они отошли подальше, чтобы другим не мешать.
Богдан тоже был весь в снегу. Стоял, ухмылялся, смотрел на Касю с прищуром. Опять мимо шел, девок услышал? Касе захотелось нахмуриться и отвернуться, чтобы этого прищура лихого не видеть, и шапку красную, и ухмылку косую.
— Убьешь меня однажды, госпожа Катаржина, — рассмеялся Богдан. — В могилу вгонишь.
— Сам дурак, — ответила Кася. — Видишь же, горка? Так чего сунулся?
— Так тебя шел ловить! — он развел руками. — На санях кататься с подружками.
Кася вспыхнула.
— А ты что, извозчиком заделался?
— А вот да! Подзаработать решил. Но с вас денег не возьму, — Богдан улыбнулся шире.
— С чего бы это?
Богдан как бы случайно дотронулся до своей брови.
Сейчас как пошутит про невесту… Кася сощурилась.
— За глаза красивые, — сказал он с ленивой наглостью. — И за смех звонкий. Вот хочу — и все!
— Ты чего, Кася? — шепнула Агнеша на ухо. — Кататься зовут, а не идешь.
— Я в открытых санях никогда не ездила, — призналась Аника-Вельгемина, ставшая вдруг какой-то робкой.
Конечно, у нее же каретка эта, крытая, трясущаяся, как хлипкий мосток. В таких только в грязи вязнуть.
— Вот и покатаетесь, панна Аника! Повезу быстро, но осторожно!
— А по мосту проедем?
— А до поля? Может, ну его — и кружочек там, вокруг леса?
— Панна Аника, наверное, наш лес только из окна своей каретки и видела!
— Да видела я леса! И разные!
— Такого — нет!
Они переговаривались, почти переругивались, как воробушки у лужи или цыплята, лезущие друг другу на голову, беззлобно, просто потому что могли. А Кася стояла посреди этой суеты, голова кружилась от звуков, от холода звенело в ушах — платок сбился, хорошо, что вообще не слетел. И мысли сбились тоже.
Прихрамывая, опираясь на руку Агнеши, Кася все же пошла кататься.
Богдан не стал врать, что сани делал его отец или что все это принадлежит ему. Сани были чужие — скупого, вредного Генрика Щена. Щен этот овдовел, когда Кася еще не родилась, детей прижить не успел: жена его, Злата, умерла через год после свадьбы. Провалилась под лед, вытащить вытащили, но воды она наглоталась, вот холод ее изнутри и выел всю. Жил с тех пор Генрик Щен один, нрав его испортился, а в доме завелись вещи: много-много вещей, поломанных и целых, нужных и ненужных. Поломанные Генрик чинил, но не продавал, а оставлял у себя. Стояли у него во дворе и сани, и плуг, и бочки, и качеля детская, лежали хомуты с облупившейся краской, даже старая лодка перевернутая была. Кто был у него в доме, говорил, что от вещей там нет продыху: стоят вдоль стен, одна на другой, и старые прялки, и сундуки, и ведра какие-то, а между ними — узкие тропки, чтобы ходить можно было, от печи до стола, от стола до лестницы на полати.
По весне Генрик сидел, щурился на солнце и чинил сети рыбакам за гроши или еще что делал, но как бы ни был он беден — ни одну из своих вещей не продавал.
— Я Щену крышу чинил осенью, — сказал Богдан, помогая панне Анике-Вельгемине залезть в сани. — Он ногу подвернул, сам не залез бы. Вот тогда и договорились, что он мне — сани, а я лошадь найду и подзаработаю на гуляниях.
Агнеше он тоже помог, и Василинке. Касе — улыбнулся и только руку протянул, но Кася сама залезла — нечего тут.
— А лошадь чья? — спросила Агнеша.
— Петры, — бросил Богдан, садясь на козлы. — С миру по нитке — девкам развлеченье. Пошла!
Сани дернулись, Василинка засмеялась, запрокинув голову. Когда они выехали из города в поле, Аника-Вельгемина широко распахнула глаза и приоткрыла рот. Бледные щеки ее зарумянились от мороза и от восторга. И когда Богдан обернулся и спросил, нравится ли панне Анике кататься, благородная панна совершенно неблагородно выпалила:
— Да! Да! Очень нравится!
Няньки ее на это зашикали бы, подумала Кася, заворчали, как потревоженные шумом старые собаки, дремлющие у порога. Но няньки остались в гостях у Софьи, пьют, небось, чай с хворостом или печатными пряниками, разговаривают.
Богдан рассмеялся и сани понеслись еще быстрее. Весело звенели бубенцы, Агнеша затянула песню о дороге, а Василинка похватила на припеве.
Кася молчала.
Старореченск остался справа, река тоже. Вокруг были белые-белые поля, невысокие холмики, неглубокие овражки, лес вдалеке — темный, в синеватой будто бы дымке, и небо — ясное, с пушистыми облачками. Солнце уползло за зенит, свет был уже весенний. Кася, запрокинув голову, смотрела, как в вышине движутся черные точки — птицы, но какие — отсюда не разглядеть.
Снова потянуло тоской, той, которая накатывала на Касю, когда перед ней открывался этот вид на поля и дорогу к лесу. Пройдет месяц, второй — сойдет снег, будет все черно от грязи, а потом зазеленеет, и лес приоденется, зашелестит листьями. Уедет Аника-Вельгемина к себе, в каменный большой город, будет сидеть за высокими стенами, слушать про разбойников и волков байки, дразнить своих нянек. Но до того — о, до того Аника-Вельгемина посмотрит и Торжок и Белоград, и, может быть, попадет с отцом еще куда, дальше, к Альдоге или южнее, в Залесские земли, в соседнюю страну, где правит строгая, мудрая царица, у которой полны сундуки платьев, расшитых самоцветами… Отец везде был, рассказывал иногда, как люди живут, а Кася слушала и слушала, слушала и слушала, и грезила, что вот однажды… Когда-нибудь… Сядет она в сани рядом с отцом и уедет далеко-далеко, посмотрит свет.
Но нет, это Аника-Вельгемина уедет, а Кася так и останется в Старореченске. До Торжка доедет к осени, как Маржану замуж отдадут, а в Белоград если и попадет — то когда сама станет чьей-то женой, если муж тот будет откуда-то из Белограда.
Кася бросила взгляд на спину Богдана — и вздохнула.
Они проехали через лесок, осинки да рябинки, березы и ольха, все голое стоит, ни снега на ветвях уже, ни листьев — еще. Заехали на старую мельницу — Аника-Вельгемина радостно захлопала в ладоши, а потом слушала с неподдельным ужасом страшную историю про чертей, которую рассказала ей Агнеша. И отправились дальше, к реке, вдоль нее — уже к городу, а там ждали их на площади и напуганные няньки, и строгая Софья, и городской смотрящий.