Я взял вилку и стал есть.
Кто-то в управе посмотрел на два тела, на выгоревшие корпуса, на сорванную казённую поставку — и написал то, что писать проще всего. Он был почти прав. Огонь на Крутицкой действительно начался с папиросы, вложенной в раскрытый спичечный коробок, и папиросу эту я вынул из кармана человека, которого перед этим убил.
Я подумал, что если бы мне доложили такое донесение, я бы его вернул. Слишком удобно. Потом я подумал, что возвращать его некому: я — единственный в этом городе, кто знает, что оно неверно.
— Ты чего молчишь? — спросил Полночный.
— Ем.
— Ты всегда ешь так, будто тебе за это платят.
Он поймал меня после третьей пары у лестницы и не спросил, свободен ли я.
— Сегодня едем смотреть.
— Куда.
— На Крутицкую, куда. — Полночный уже шёл, и мне пришлось идти рядом. — Пока не разобрали. Такое раз в год бывает, а нам ещё повезло, что рядом. Огнева едет, Орлова едет, я договорился. И не делай такое лицо, я его знаю, это лицо человека, у которого срочные дела. У тебя нет срочных дел, Жаров. Ты первокурсник.
Я открыл рот, чтобы отказаться.
Отказ был готов и лежал наготове, как лежит заряженное у кровати: мне нельзя туда, я там был, меня видел сторож с ножом у горла, а другой видел лицо в темноте и не понял, что видел. Всякий, кто возвращается на своё место, рано или поздно на нём остаётся.
— Хорошо, — сказал я.
Полночный остановился.
— Что?
— Хорошо, — повторил я. — Во сколько.
— В шесть у ворот. — Он смотрел на меня с подозрением. — Ты обычно споришь минуты три.
Я и сам не понял, почему согласился, и весь остаток дня возвращался к этому и не находил ответа. Вечер у меня был свободен впервые с того дня, как я очнулся в этом теле. Ни Воронова, ни архива, ни бумаг, ни списка. Свободный вечер — это провал в расписании, и раньше я такие провалы затыкал работой.
А теперь просто поехал смотреть на пожар.
Крутицкую перекрыли в переулке, метрах в тридцати от ворот, и оцепление стояло скучное и промокшее: четверо городовых и один в шинели ОЗАП, которому здесь было совсем нечего делать. Толпа стояла плотно. Пожар кончился к утру, но люди приходили и приходили, и было их больше, чем ночью: смотреть идут на то, что осталось, а не на то, что горело.
Средний корпус сел внутрь себя целиком, и от него торчали только простенки. Первый выгорел до кирпича, и над его крышей ещё тянуло тем сизым дрожанием, которое стоит над остывающим пепелищем сутки. Двор был залит водой, и в ней плавали обугленные клёпки от бочонков.
Ворот, через которые я входил, больше не было.
— Ух ты, — сказал Полночный.
Женя протолкалась вперёд и встала у самой ленты, положив руки на неё сверху. Ей это никто не запретил.
— Смотри, — сказала она мне через плечо. — Вон там кладка вспучилась. Это не от огня.
— А от чего?
— От воды. — Она обернулась, и было видно, что ей интересно всерьёз. — Когда льют на раскалённое, кирпич рвёт изнутри. У нас в доме печника из-за этого выгнали.
Рыжина у неё в сентябре темнеет, и вечером, у мокрого кирпича, волосы казались почти каштановыми. Веснушки не казались никакими: их просто было видно. Елена стояла чуть позади, руки в карманах пальто, и на пожарище смотрела вежливо.
— Двое погибших, — сказала она.
— Караульные, — подтвердил Полночный. — Я утром говорил.
— Ты говорил «двое насмерть». Насмерть — это когда обрушилось. — Елена не повысила голоса ни на полтона. — Их нашли не в корпусе, а во дворе, и до огня. Один за колонкой, второй у пристройки.
— Ты откуда это знаешь?
— Оттуда же, откуда ты. — Она пожала плечами. — Только у меня дома завтракают молча, и говорит один человек.
Полночный засмеялся и тут же перестал.
Я стоял, смотрел на воду во дворе и думал о том, что оба лежат сейчас в одном морге, и что имён их я не знаю и не узнаю никогда, и что один из них умел ходить по своему двору без всякого порядка, а второй вышел покурить не вовремя. Всё, что я мог для них сделать, я сделал ночью, и стоило это меньше, чем ничего: я не тронул тех, кто спал, и вынул клин из-под их двери.
— Жаров.
Елена стояла рядом. Я не заметил, когда она подошла, и мне это не понравилось.
— Вы тут единственный, кому не интересно, — сказала она.
— Мне интересно.
— Нет. — Она смотрела туда же, куда все, и от этого разговор становился похож на служебный. — Полночный считает трупы вслух. Огнева разбирает кладку. Даже полицейский у ленты вытягивает шею, когда там что-то падает. А вы стоите и смотрите на воду.
— Я видел пожары.
— Я знаю, что видели. — Пауза у неё вышла короткая и на своём месте. — Дом барона Гарина, обвалившееся перекрытие. Про это писали. Про то, что вас оттуда вынесли, не писали.
— Тогда вопросов нет.
— Вопрос один, — сказала Елена. — Человек, который видел много пожаров, приходит смотреть на пожар. Приходит сам, вечером, после занятий. Мне интересно зачем.
Я мог ответить пятью способами, и три из них были хорошие. Я выбрал четвёртый.
— Меня позвал Полночный.
Она наконец повернула голову.
— Вот это правда, — сказала она с некоторым удивлением. — Ладно.
И отошла.
Я стоял и заново, спокойно и подробно, признавался себе, что ошибся дважды. Первый раз — когда согласился ехать. Второй — когда решил, что среди четверых первокурсников можно не следить за лицом.
Отец у неё двадцать два года сажает людей напротив себя и снимает с них правду. Такое перенимают, не выбирая: за завтраком, между вопросом про уроки и вопросом про подругу.
Полночный объявил, что вечер испорчен и его надо чинить, и повёл нас есть. Столовая стояла в двух кварталах от набережной, в полуподвале, и была из тех заведений, куда ходят таксисты и студенты, потому что там дёшево и не смотрят на форму. Мы сели у окна, вровень с тротуаром, и мимо нас всю дорогу ходили чужие ноги.
Заказывал Полночный, не спрашивая никого.
— Четыре чая, солянку два раза, пирогов с мясом сколько есть и с капустой сколько есть. — Он подумал. — И ещё солянку.
— Третью? — спросил половой.
— Третью, — подтвердил Полночный. — Она не мне, она вон тому. Он ест как лошадь и думает, что мы не замечаем.
Женя ела быстро и без всякого смущения, поставив локти на стол, и первую тарелку кончила раньше всех. Елена расстегнула пальто, но снимать не стала, и ела мало и очень аккуратно, и за весь вечер не уронила ни крошки.
— Про портьеру расскажи, — потребовала Женя.
— Ей год, а вы её всё требуете.
— Расскажи.
— Ну хорошо. — Полночный отложил ложку и развёл руки, чтобы стало видно масштаб. — Была портьера. Бархат, от потолка до пола, отец её из Вены вёз, я не вру, там даже бумага сохранилась. И в неё какой-то умный человек попал искрой. Не стихией, заметь, просто искрой от лампы, а она была старая, отец её потом выкинул. И вот она занялась снизу.
— И ты её потушил, — сказала Елена.
— Я её потушил.
— Руками.
— Руками. — Полночный посмотрел на неё с подозрением. — Ты так говоришь, будто ты там была.
— Я там была, — сказала Елена. — С отцом. В апреле.
Стало тихо.
— И? — спросила Женя.
— И он её сорвал и топтал ногами, — сказала Елена без нажима. — Очень быстро и совершенно правильно. Портьеру спасти было нельзя, а зал он спас. Просто он рассказывает это как спасение портьеры, а спас он зал.
Полночный открыл рот, закрыл и полез за пирогом.
— Между прочим, я не спорю, — сказал он с набитым ртом. — Зал так зал. Я герой, но с оговорками. Это тоже неплохо, я согласен на такое.
Женя смеялась так, что ей пришлось поставить кружку. Я сидел у окна и слушал, и в какой-то момент обнаружил, что слушаю не для того, чтобы что-нибудь из этого извлечь.
— Жаров, — сказал Полночный. — Ты второй час молчишь. Скажи хоть что-нибудь, а то Орлова решит, что я тебя утомил, и будет права.
— Я думаю, чем у вас там лампу заправляли.