Мне было велено взять его живым. Живого его увезли бы в Канцелярию, и Орлов снял бы с него всё до последнего имени, и это было бы правильно, и это было бы полезно, и ради этого меня наполовину сюда и послали. А потом он умер бы в камере или на этапе, и дар ушёл бы вместе с ним.
Я думал об этом столько, сколько нужно, чтобы додумать.
За четыре дня до этого во дворе клуба, лёжа на боку и не имея сил поднять руку, я смотрел, как из мёртвого Кровина поднимается белый сгусток. Родовой дар взял его сам, без меня: потянулся и забрал, как забирает всё, до чего дотягивается. Так я получил Направление маны, о котором не просил.
Сейчас я мог решить.
Сокрытие. То, с чем меня не найдут ни Кровины, ни Канцелярия, ни те, кто уронил на Кровина потолок весом с колокольню.
И сжал.
Сгусток поднялся над телом почти сразу — белесый, плотный, видимый тем местом под грудиной, которым я теперь и различал такие вещи. В этот раз я знал, что это, и в этот раз я его позвал.
Он вошёл не так, как входил дар Кровина. Тот вливался, заполняя пустое. Этот начал перекладывать.
Ощущение было отвратительным и совершенно ясным: внутри меня разбирали и собирали заново какие-то ходы, о существовании которых я до сих пор не подозревал. Не прибавляли силы — меняли устройство. Будто в доме, где ты прожил всю жизнь, за одну минуту переставили все двери.
Я стоял на коленях над телом, держась левой за край стола, пока это шло. Кончилось внезапно.
Я поднял голову и обнаружил, что комната горит уже вся: занавеси, ковёр, стол с той стороны, книжный шкаф. Дым лежал плотно и опустился до пояса. Дышать приходилось внизу.
И ещё я обнаружил, что вижу собственные руки не совсем так, как раньше. Проверять было некогда.
Коридор горел с той стороны, откуда я пришёл: огонь вышел из кабинета через дверь и пошёл по ковру во всю длину, и восточное крыло превратилось в трубу с тягой. Я побежал по этой трубе, пригибаясь, левым плечом вперёд.
Лида лежала под кроватью там, где я её оставил, и была жива — я услышал, как она кашляет, ещё из коридора. Комната наполнилась дымом до половины, и он шёл в неё из-под двери сплошным потоком.
— Лида! — Я упал на колени у кровати. — Вылезай, дом горит!
Из-под кровати не ответили.
Она делала в точности то, что я ей велел: ни звука, ни движения, что бы ты ни услышала. Я сам запер её здесь двумя фразами и не оставил ни одного слова, по которому меня можно было бы отличить от любого другого, кто заглянет в комнату.
— Я тот, кто велел тебе лежать! — заорал я в темноту под кроватью. — Час назад, вот здесь! Я разрешаю встать!
Под кроватью зашевелились.
Она выползла с той стороны, зарёванная, с прижатой ко рту тряпкой, и я вытащил её левой рукой за ворот и поставил на ноги.
— Идти можешь?
Она кивнула, посмотрела на мою правую сторону, с которой лоскутами сходила куртка, и её начало трясти.
— Смотри на пол, — сказал я. — Не на меня. Держись за пояс и не отпускай.
Мы пошли к балкону. Через коридор было уже нельзя, а балконная дверь была в спальне через две от нас, и эти две комнаты мы прошли на четвереньках: внизу ещё оставался воздух.
Внизу, на дорожке, кто-то был. Мужик лет сорока в исподнем и сапогах на босу ногу бежал от служб к дому с полным ведром, расплёскивая половину на ходу, — и остановился, задрав голову, когда я вывалился на балкон. Он видел горящее крыло, он видел меня, и в руках у него было ведро, которым тут уже ничего нельзя было сделать.
— Стой там! — крикнул я. — Лови!
Он бросил ведро и встал под балконом, расставив руки.
Я перекинул Лиду через перила, придержал левой, дал повиснуть на вытянутой руке и разжал пальцы.
До земли было метра четыре. Он поймал её плохо, боком, и они оба повалились на клумбу, но с высоты она не упала ни разу.
Я перевалился следом. Приземлился я хуже, чем они, — на правую сторону, забыв, что она не работает, — и полежал на клумбе, пока в глазах не перестало плыть.
Мужик сидел рядом, держал Лиду за плечи и, кажется, что-то у неё спрашивал, а она не отвечала. Над домом стояло зарево.
— Как тебя звать? — спросил я, когда сумел сесть.
Он оторвался от Лиды и уставился на меня так, будто вопрос был на чужом языке.
— Вадим.
— Кем при доме?
— Конюх. — Он подумал и добавил зачем-то: — Восьмой год.
Восьмой год. Значит, все восемь лет он выводил лошадей, чистил денники и ни разу не переступал порога дома, в котором сегодня умерло шестнадцать человек.
— Пойдём к ограде, — сказал я. — Здесь сейчас будет много людей.
Я дотащил Лиду до ограды, сел под ней и дальше не пошёл, и следующие несколько минут у меня были на то, чтобы посчитать.
Считать было неприятно.
Их обоих я оставил в живых не из жалости и не по недосмотру. Я про них попросту забыл — до той секунды, пока не увидел под балконом человека с ведром. А теперь, сидя на земле перед горящим крылом, я понимал, что делать с ними что-то придётся, и придётся сейчас.
Канцелярия их не убьёт. Канцелярия оформит.
Дело о государственной измене закрывают целиком, вместе с домом: род под корень, имущество в казну, прислуга — под следствие. Двое простолюдинов, которые ничего не знали и знать не могли, пойдут по одной бумаге с бароном, и через месяц их повесят во дворе тюрьмы при десятке свидетелей из хороших фамилий.
Не потому, что они виноваты.
Потому что вешают не их, а пример. Каждый род в империи должен раз в несколько лет своими глазами увидеть, что от изменника не остаётся ничего: ни имени, ни земли, ни детей, ни конюха, который восемь лет ходил за его лошадьми. Тогда следующий подумает дважды.
Я знал эту арифметику лучше, чем кто-либо в этом саду. Я сам её применял, и не один раз, и всегда считал разумной. Сегодня она мне не понравилась.
Наталья Ивановна нашла нас у ограды. Она шла от ворот, и за ней шли люди Канцелярии — много, человек тридцать, с фонарями и оружием, и по саду уже растекались фигуры в тёмном.
Она присела передо мной на корточки и первым делом посмотрела на плечо.
— Кто?
— Цепов.
— Где он?
— Наверху. — Каждое слово давалось отдельно. — Мёртв.
Она молчала три секунды.
Потом взялась двумя пальцами за обгоревший рукав и отвела его в сторону, открыв ожог целиком, и повернула меня к свету пожара.
— Он бил спереди, — сказала она. — Ты стоял. Стоял к нему грудью, в четырёх шагах, и не уходил.
Я молчал.
— Дальше рассказывай.
Я рассказал.
Как он жёг бумаги, когда я вошёл. Как ушёл в сокрытие и бил оттуда, не подходя. Как я нашёл его по пеплу, который не ложится на человека. Как он достал меня волной в правую сторону и как я после этого шёл к нему вслепую.
Всё это было правдой.
— И? — сказала она.
— И я взял его за горло левой, — сказал я. — Он вырывался. Я не рассчитал.
Вот это было ложью.
Наталья Ивановна смотрела на меня очень долго.
За её спиной люди Канцелярии заходили в горящий дом, кто-то кричал про воду, кто-то тащил через двор шланг. Лида сидела в трёх шагах от нас на траве и раскачивалась, опустив голову.
— Ты понимаешь, что ты сделал, — сказала она.
— Я его убил.
— Ты сорвал операцию. — Голос у неё не поднялся ни на ноту, и от этого было хуже, чем если бы она кричала. — Через час Орлов должен был сесть напротив него и своим даром заставить его позвонить Гарину. Не под пыткой, не через сделку — просто позвонить и сказать, что срочно нужно встретиться. Гарин выехал бы из своей усадьбы к трём часам ночи, и его взяли бы на дороге, спящего, вдвоём с водителем.
Я молчал.
— Без штурма. Без стрельбы. Без единого выстрела в центре столицы, — сказала она. — Двое за одну ночь, тихо, и через неделю мы бы вышли на тех, кто за ними. Полгода работы, Григорий. Двадцать человек полгода собирали это по крупицам, и всё держалось на одном: на живом Цепове.
— Я знаю.
— Знаешь. — Она помолчала. — А теперь Гарин к утру будет знать, что усадьба Цепова сгорела и что барон мёртв. И к обеду его не найдут ни в Твери, ни где-либо ещё.