Марк молчит, давая мне договорить. Бесит его способность не перебивать ровно настолько, чтобы ты сама начала разбирать себя на части.
— Я сижу, смотрю на него и понимаю, что надо бы разозлиться, — говорю я, глядя в пол. — А у меня внутри вообще ничего. Будто всё уже выгорело. Он говорит: «Нужно продать машину». Я спрашиваю: «Зачем?» Он говорит: «Чтобы выиграть время». И всё. И я даже не спрашиваю, а сколько у нас времени, а почему до этого дошло, а почему он всё скрывал. Просто говорю: «Хорошо».
— И это вас пугает?
Я поднимаю голову.
— А разве нет причин?
— Почему?
— Потому что это моя жизнь. Моя машина. Мои нервы. А я сижу и реагирую так, будто речь о соседях.
Он кивает.
— Я вижу, как вам плохо, вы истощены…
Я устало прикрываю глаза.
— Вы всегда так говорите, будто это не моя вина.
— А вы очень хотите, чтобы я подтвердил, что это ваша вина?
— Я не знаю чего хочу.
— Знаете. Вы хотите, чтобы вас кто-то наконец не обвинил.
Он говорит это так спокойно, что мне сразу хочется плакать и спорить одновременно.
— Он не обвинял меня.
— Прямо — нет. Но вы всё равно вышли из этого разговора виноватой. Я вижу это по вам. Зачем вы берёте на себя вину? За что?
Я молчу, потому что это правда. Даже сейчас внутри скребёт одно и то же: может, я недостаточно поддержала, может, надо было сесть рядом, спросить, что с фирмой, а не уходить к детям, бросив через плечо: «хорошо». Может, он действительно тонет, а я в этот момент обиделась из-за машины, как какая-нибудь дура, цепляющаяся за красивую игрушку, когда рушится бизнес.
Умом-то всё понимаю, особенно сейчас, раскладывая всё по полочкам, но сердцем…
— Я всё время кручу это в голове, — говорю я наконец. — Ему плохо. Он, правда, в ужасной ситуации. И в то же время мне тоже плохо. И как будто вечно нужно выбирать, чья боль сейчас главнее.
— Не нужно.
— В семье обычно нужно. Один страдает, второй поддерживает.
Марк чуть подаётся вперёд.
— Нет. В нездоровой системе — да. Там всегда кто-то должен отменить себя ради другого. В нормальной — нет.
Опять эти его слова. Нездоровая. Система. Нормальная. Как будто у нашей жизни есть простые определения, которые можно разложить по папкам. Но именно из-за этой его ясности рядом с ним становится легче дышать. Не потому, что он обязательно прав. А потому что не заставляет меня таскать на себе ещё и сомнение в собственной адекватности.
— Позавчера семейный психолог, навязанный опекой, сказала, что мы меряемся болью, — выговариваю я. — Что пока каждому важно доказать, что ему хуже, ничего не изменится.
Марк откидывается на спинку кресла.
— И что вы почувствовали, когда это услышали?
— Сначала злость. Потом… не знаю. Стыд, наверное. Потом жалость к Андрею. Потом опять злость. Это как качели.
— А к себе?
Я не сразу отвечаю.
— А к себе как будто нельзя.
— Вот именно. Вам к себе нельзя. Всё можно мужу. Детям. Свекрови. Даже опеке, кажется, можно. А вам нельзя ни злиться, ни уставать, ни хотеть тишины, ни защищать своё пространство. Даже собственную реакцию на продажу машины вы уже успели осудить.
— Я не осуждаю.
— Осуждаете.
Я провожу ладонью по лбу.
— Может быть.
— Скажите честно, — произносит Марк тихо. — Если бы завтра всё исчезло — фирма Андрея, дом, обязательства, страх за мнение окружающих, — вы бы остались с ним?
Вопрос врезается в моё сознание так, что я даже впадаю в ступор. Я уже слышала что-то похожее. Не прямым текстом. Это проскальзывало между строк как лейтмотив. И каждый раз мне становится всё труднее отвечать.
— Не знаю, — говорю я.
— Правда, не знаете или боитесь признаться?
Я медленно поднимаю на него глаза.
Он смотрит прямо. Не давит. Не торопит. Просто оставляет эту неудобную правду между нами на подумать.
— Иногда мне кажется, что я уже ушла, — шепчу я. — Просто ещё живу в этом доме.
Я сама не ожидала, что это скажу вслух.
— Это очень честно, — говорит он наконец. — Вы на верном пути, ведь нужно большое мужество, чтобы признаться.
Руки снова дрожат, а слёзы наполняют глаза. Опускаю взгляд, чтобы избежать зрительного контакта.
— Я устала быть плохой для всех сразу, — говорю я. — Для детей — потому что ору. Для Андрея — потому что вечно недовольная. Для его матери — потому что «не так» веду дом. Для себя — потому что всё это допустила. Иногда мне кажется, что если я просто однажды выйду за дверь и не вернусь до вечера, всем станет легче.
— А вам?
Я отвечаю слишком быстро:
— Да.
Он замечает это. Конечно, замечает.
— Тогда почему вы всё ещё там?
— Дети.
— Только?
Я открываю рот и закрываю.
Потому что дети — да. Но не только. Есть ещё дом, привычка, страх, что я окажусь плохой женщиной из тех, о которых шепчутся за спиной. Есть ещё Андрей, который иногда вдруг смотрит на меня так, как будто ещё помнит, что я не функция. Есть ещё надежда — жалкая, упрямая, уже почти неприличная в моём положении.
— Я не знаю, — говорю я опять.
— Знаете, — мягко повторяет Марк. — Вы просто не разрешаете себе это проговорить.
Он встаёт, подходит к стеллажу за моей спиной и наливает мне воды. Когда возвращается, ставит стакан и пачку сухих платков на столик так близко к моим пальцам, что наши руки почти касаются друг друга.
Почти.
Именно это «почти» я чувствую кожей так отчётливо, что у меня на секунду пересыхает во рту.
— Выпейте.
Я беру стакан.
— Спасибо.
— Вы не обязаны жить в постоянном чувстве вины, Элина.
Опять эта фраза. Она уже почти въелась под кожу.
Я делаю глоток воды и вдруг очень остро понимаю, как сильно хочу, чтобы кто-то не просто сказал это, а взял и снял с меня всё разом: вину, усталость, страх, бесконечную необходимость держаться.
Марк сидит напротив, но сегодня он как будто ближе. Может, это я сама сдвинулась внутрь этой дистанции. Может, потому, что дома от меня осталась одна оболочка.
— Иногда мне кажется, что вы единственный человек, рядом с которым мне не нужно оправдываться, — говорю я и тут же жалею.
Он не улыбается. Не делает вид, что не понял. Просто смотрит на меня очень мягко и, кажется, ещё внимательнее.
— Вы не должны оправдываться за то, что вам больно.
У меня срывается вздох. И именно в этот момент всё идёт не туда.
Не резко. Не театрально. Не как в дешёвых фильмах, где музыка, страсть и чужие руки сразу на талии. Нет.
Просто я ставлю стакан. Он накрывает мою ладонь своей на секунду. Лёгкое, прикосновение почти по-дружески.
И мне вместо того, чтобы отдёрнуть руку, хочется сделать ровно обратное — закрыть глаза и остаться в этом касании ещё немного.
Это так мало.
И так опасно.
Я поднимаю на него глаза.
Его лицо близко. Не физически ещё — эмоционально. Настолько, что воздух между нами становится тёплым, плотным.
— Элина…
И мы делаем то, чего не должны. Не он. Я.
Я подаюсь вперёд и касаюсь губами его щеки — неуверенно, неловко, почти как в бреду.
Ощущение колючей щетины на губах и тепло от его более уверенного прикосновения сразу ставит мир на свои места.
Этого не должно было случиться.
— Простите.
Кровь приливает к лицу так, будто меня сейчас поймали на месте преступления.
Марк тоже замирает. Не отшатывается, не хватает меня за руку, не говорит ничего такого, что сделало бы ситуацию однозначнее. Просто смотрит.
Я уже вскакиваю.
Сумка цепляется за подлокотник кресла, я дёргаю её слишком резко, чуть не роняю.
— Это ужасно. Я не должна была вообще сюда…
— Вы сейчас в сильном напряжении.
— Да при чём здесь напряжение? — шепчу я с отчаянием. — Я пришла к психологу и полезла к нему, как… как…
Слово не находится, и это, наверное, к лучшему.
Марк медленно встаёт.
— Вы не «полезли». Вы перепутали поддержку и близость. Это бывает в уязвимом состоянии.