Света хмыкнула.
— Это точно. Слушай…
— Что?
— А хороший был год. Ну, этот. Шестьдесят девятый.
Юра посмотрел на дату на газете, которую читал какой-то дедушка на соседней лавке. 11 июля 1969 года.
— Да, — сказал он серьезно. — Хороший год. Урожайный.
Он обнял Свету за плечи. Она была теплой, живой и настоящей.
Впереди была учеба. Этюды, зачеты, бессонные ночи, споры, влюбленности, разочарования. Впереди была целая жизнь — та самая, которой он так боялся и которую теперь жадно хотел прожить.
— Пошли домой, студентка, — сказал он. — Завтра нам нести документы. А потом… потом у нас каникулы. Целый август.
— На море бы… — мечтательно протянула Света.
— Может, и на море. Посмотрим.
Они встали. Выбросили пустые стаканчики в урну.
И пошли по аллее к дому, держась за руки. Две фигурки в сумерках огромного города.
ИНТЕРЛЮДИЯ. КОНСИЛИУМ
Кабинет ректора училища Бориса Евгеньевича Захавы к вечеру напоминал прокуренный штаб фронта после тяжелого боя.
Окна на Арбат были распахнуты, но это не спасало. Сизый дым от папирос «Казбек», сигарет «Прима» и трубки Катина-Ярцева висел под потолком плотным слоем. На длинном столе царил хаос: ведомости, личные дела, фотографии абитуриентов, недопитые стаканы с остывшим чаем и пепельницы, переполненные окурками.
Битва за курс 1969 года была окончена.
Захава сидел во главе стола, расслабив узел галстука. Он выглядел измотанным. Возраст брал свое, и каждый новый набор давался все тяжелее.
— Ну что, господа инквизиторы, — произнес он, потирая виски. — Можно выдыхать. Список утвержден.
Владимир Этуш, сидевший на подоконнике (любимая привычка — быть выше ситуации), щелчком выбросил окурок на улицу.
— Урожайный год, Борис Евгеньевич. Грех жаловаться.
— Урожайный-то урожайный… — Захава потянулся к графину с водой, но передумал. Достал из нижнего ящика стола пузатую бутылку армянского коньяка. — Только фрукты какие-то… с червоточиной пошли.
Он разлил коньяк по трем рюмкам. Третьим был Юрий Васильевич Катин-Ярцев, который аккуратно складывал папки в стопку, словно пытаясь навести порядок в хаосе человеческих судеб.
— Не с червоточиной, Боря, — мягко возразил Катин-Ярцев, принимая рюмку. — С сложностью. Время меняется. Оттепель кончилась, начались заморозки. Дети это чувствуют. Они уже не поют, как шестидесятники. Они думают.
— За ваше здоровье, — буркнул Захава и выпил залпом. Крякнул, занюхал корочкой лимона. — Думают они… Ладно. Давайте по персоналиям. Громова.
— Громова — это порох, — тут же отозвался Этуш, спрыгивая с подоконника. — Я давно таких не видел. Обычно девочки приходят играть принцесс или, на худой конец, Зою Космодемьянскую. А эта хочет играть всё. «Я жадная». Вы слышали? Это же музыка!
— Темперамент бешеный, — согласился ректор. — Но техника — ноль. Драмкружковская самодеятельность. Придется ломать.
— Ломать — не строить, — усмехнулся Этуш. — Сломаем. Зато энергия какая! Она же сегодня на коллоквиуме чуть стул не сгрызла, когда доказывала, что ей одной жизни мало. Нам такие нужны. Героиня с характером.
— Согласен, — кивнул Катин-Ярцев. — С ней все ясно. Хорошая девочка, крепкая. Будет работать. А вот что мы будем делать с Лоцманом?
В кабинете повисла пауза.
Имя «Лоцман» висело в воздухе весь день, как неразрешенный аккорд.
Захава нахмурился. Покрутил в руках пустую рюмку.
— Вот скажите мне, старой обезьяне, — начал он медленно. — Вы ему поверили? Сегодня, на коллоквиуме?
— Про эмпатию? — уточнил Этуш. — Про то, что он «вживается в книги»?
— Про это самое. Складно звонит, стервец. «Я прочитал Ремарка и почувствовал себя в окопе». Красиво. Литературно. Вершининская школа, чувствую руку мастера. Костя наверняка с ним поработал.
— Поработал, — подтвердил Катин-Ярцев. — Но, Борис Евгеньевич… Вершинин может поставить дикцию, может поставить жест. Но Вершинин не может поставить взгляд.
Катин-Ярцев подошел к столу, нашел в ворохе бумаг фотографию Юры. Обычное фото 3×4, черно-белое, с уголка.
— Посмотрите. Ему здесь шестнадцать. А смотрит так, будто он моих ровесников хоронил.
— Вот это меня и пугает, — Захава отодвинул фото. — Психопатия? Шизофрения? Мы берем кота в мешке. Если у него кукушка поедет на втором курсе? Если он в петлю полезет, как его любимый Треплев? Кто отвечать будет? Ректор.
Этуш налил себе еще коньяка.
— Борис, ты перестраховщик.
— Я реалист!
— Ты бюрократ, — беззлобно парировал Этуш. — Послушай меня. Я на фронте таких видел. Мальчишки, которые за неделю старели на двадцать лет. У Лоцмана — синдром фронтовика, который не был на фронте. Я не знаю, откуда это у него. Может, действительно, книжный мальчик с больной фантазией. А может, у него дома ад, о котором он молчит. Но какое нам дело откуда?
Этуш поднял рюмку, глядя на свет сквозь янтарную жидкость.
— Нам важен результат. А результат такой: когда он читал «Волка и Ягненка», у меня мурашки бегали. Когда он читал Блока, мне хотелось курить и плакать. А сегодня, когда он про Треплева говорил… я впервые за десять лет поверил, что этот персонаж может быть живым, а не картонным нытиком.
— Он тяжелый, — вздохнул Захава. — Он не советский.
— А Гамлет советский? — спросил Катин-Ярцев. — А Мышкин советский? Нам нужны трагики, Боря. У нас дефицит трагиков. Все играют социальных героев, веселых строителей. А кто будет играть боль?
— Боль… — Захава потер переносицу. — Боль — это товар штучный.
— Вот именно. И Лоцман — это штучный экземпляр. Да, с трещиной. Да, опасный. Но талант — это всегда отклонение от нормы. Нормальные люди в инженеры идут, самолеты строить. А к нам идут те, у кого душа болит.
— У него она не болит, — отрезал Захава. — У него она кровоточит.
Он встал, прошелся по кабинету. Остановился у окна, глядя на вечерний Арбат.
— Знаете, что меня больше всего зацепило? — спросил он, не оборачиваясь. — Не Блок. И не Треплев. А то, как он сегодня про политику отвечал.
— Про съезд-то? — удивился Этуш. — Да брось. Дежурные фразы.
— В том-то и дело. Дежурные фразы, но с какой интонацией! Спокойно. Взвешенно. Как взрослый мужик, который понимает правила игры и принимает их. Школьники так не говорят. Школьники либо тараторят лозунги с пионерским задором, либо мямлят. А этот… он как будто знает что-то, чего мы не знаем. Снисходительно так отвечал. Мол, надо про коммунизм? Пожалуйста, вот вам про коммунизм.
Захава повернулся к коллегам.
— Он умнее нас, Володя. Или хитрее.
— Так это же прекрасно! — воскликнул Этуш. — Умный актер — это редкость. Обычно вся сила в эмоции уходит, голова пустая. А тут — интеллект. Аналитика. Он режиссером станет, помяни мое слово. Лет через пятнадцать.
— Если не сопьется, — мрачно добавил ректор.
— А мы проследим, — мягко сказал Катин-Ярцев. — У него, кстати, якорь есть хороший.
— Громова?
— Она самая. Вы заметили, как они друг на друга смотрят? Не как влюбленные голубки. Как подельники. Как альпинисты в одной связке. Она его тащит вверх, он ей дает глубину. Тандем.
Захава вернулся к столу. Допил коньяк.
— Ладно. Убедили. Черт с ним, с Лоцманом. Берем.
Он взял красную ручку и размашисто подписал ведомость.
— Но предупреждаю: я с него глаз не спущу. Буду гонять. Буду прессовать. Если там гниль — она вылезет. Если там сталь — закалится. Мы не санаторий. Мы кузница.
— Аминь, — усмехнулся Этуш.
— И вот еще что, — Захава посмотрел на фотографию Юры в последний раз перед тем, как убрать ее в папку. — Старая душа, говорите? Палимпсест? Ну-ну… Посмотрим, что на этом пергаменте напишет жизнь. Лишь бы не некролог.
— Сплюнь, Боря, — попросил Катин-Ярцев.
Захава постучал костяшками пальцев по дереву стола. Три раза.
— Всё. Расходимся. Завтра суббота, но дел по горло.
Мэтры Щукинского училища начали собираться. Гасили свет, закрывали окна.