Литмир - Электронная Библиотека

Подъем дался тяжело. Ноги ватные, но не от страха, а от отвращения к собственному отражению.

Сборы прошли механически. Белая рубашка хрустела от крахмала. Брюки отпарены до бритвенной остроты стрелок. Из зеркала в прихожей смотрел образцовый советский юноша, комсомолец, надежда семьи.

Только глаза были старыми. Потухшими.

— Поешь. Силы нужны.

Тарелка с омлетом приземлилась на стол.

— Спасибо.

Пара кусков провалилась в желудок. Вкус — как у мокрой ваты.

— Ну, ни пуха. Второй тур — это уже серьезно. Смотри, Лоцман. Не посрами.

Отец вышел из спальни, почесывая грудь, сонный и гордый.

— К черту.

Папка с документами в руки — и за дверь. Спина горела от любящих взглядов родителей. Предатель. Вор чужой жизни.

У здания училища имени Щукина народу поубавилось.

Первый тур сработал как крупное сито — отсеял случайных прохожих, городских сумасшедших и тех, кто просто «мимо проходил». Остались те, кто хотел всерьез. Или думал, что хотел.

Атмосфера изменилась. Вместо базарного гама в коридорах висело нервное, электрическое напряжение. Смех смолк. Абитуриенты бродили по коридору, шептали тексты, бледные, с горящими глазами.

Света нашлась сразу.

У окна, в том самом синем платье, она что-то яростно доказывала парню с гитарой. Заметив знакомую фигуру, просияла и бросилась навстречу.

— Юрка! Живой! — горячая, влажная от волнения ладонь вцепилась в запястье. — Я уже прошла! Только что!

— И как?

— Этуш сказал: «Любопытно». Представляешь? «Любопытно»! И пропустил!

Она вибрировала от энергии. Волны такой чистой, щенячьей радости били наотмашь. Захотелось отшатнуться, чтобы не запачкать ее своей чернотой.

— Молодец. Я знал.

— Теперь ты! — рывок за рукав. — Готов? Давай повтори своего «прокурора»! Они там сидят, скучают, им встряска нужна!

— Посмотрим.

— Лоцман Юрий! — крик секретаря от приоткрытой двери аудитории.

Рука освободилась из захвата.

— Я.

— Удачи! Порви их!

В аудитории было душно, несмотря на распахнутые окна. Запах паркета смешивался с ароматом дорогого табака и мужского одеколона.

Комиссия восседала за длинным столом. Те же лица, только теперь более уставшие и менее снисходительные. Игры кончились. Начался отбор.

Владимир Этуш листал ведомость. Борис Захава протирал очки. Юрий Катин-Ярцев делал пометки в блокноте.

— Лоцман Юрий Павлович, — произнес Этуш, найдя нужную строчку. Поднял глаза, узнал и усмехнулся уголком рта. — А, это вы… Помню-помню. Наш юный прокурор. Ну что, продолжим обвинительную речь? Крылов, я полагаю?

Они помнили. Наглый пацан, читавший басню с интонациями Вышинского, врезался в память. Ждали повторения. Ждали аттракциона. Захава даже поудобнее устроился в кресле, готовясь развлечься.

Шаг на середину. Точка.

Внутри — пустота и холод.

Взгляд скользнул по лицам. Этуш. Катин-Ярцев. Портрет Вахтангова.

Стыд ударил под дых. Снова надевать маску циничного следователя? Снова играть в игры?

Нет. Если уж быть самозванцем, то хотя бы уйти честно. Не врать в последний раз.

— Нет.

Этуш поднял брови.

— Что «нет»?

— Я не буду читать басню.

— Вот как? — Захава замер с платком в руке. — У нас, молодой человек, программа. Вы обязаны прочитать басню.

— Я хочу прочитать другое.

— Другое? — карандаш Этуша выбил дробь по столу. — Вы понимаете, что рискуете? Мы ждем закрепления материала. А вы сюрпризы готовите? Ну-с… удивите. Что у вас? Маяковский? Есенин?

— Блок.

— Блок… — гримаса, словно от зубной боли. — «Двенадцать»? Революционный шаг?

— Нет. «Ночь, улица, фонарь, аптека».

Разочарованный вздох пронесся по столу. Самое заезженное, самое банальное стихотворение. Дежурный номер каждого второго школьника, пытающегося изобразить «мировую скорбь».

— Банально, Лоцман, — бросил Захава. — Ну ладно. Читайте. Только быстрее.

Глаза закрылись.

Перед внутренним взором встал этот мир. Мир, ставший ловушкой. Мир, обреченный на гибель через двадцать с лишним лет. Девяностые, развал, прах уютного советского быта. И собственная жизнь — тупик в будущем, тупик в прошлом.

Глаза открылись.

— «Ночь, улица, фонарь, аптека…»

Голос звучал тихо. Ровно. Страшно.

Никакого школьного старания. Голос человека, стоящего на краю бездны и понимающего: выхода нет.

— «Бессмысленный и тусклый свет…»

Прямой взгляд в глаза Этушу. Карандаш в руке мэтра замер.

В эти строки вливались все тридцать четыре года. Вся усталость. Вся взрослая, беспросветная тоска по утраченному времени.

— 'Живи еще хоть четверть века —

Все будет так. Исхода нет'.

«Исхода нет» прозвучало не жалобой, а приговором. Заперт. В этом теле. В этом времени. В этой жизни, украденной у подростка.

— 'Умрешь — начнешь опять сначала

И повторится все, как встарь…'

Катин-Ярцев снял очки. В аудитории повисла мертвая тишина.

Цикл перерождений. Смерть в 2024-м. Начало в 1969-м. И что? Снова ошибки? Снова потери?

— 'Ночь, ледяная рябь канала,

Аптека, улица, фонарь'.

Последнее слово упало камнем на крышку гроба.

Тишина. Руки опущены. Внутри вибрирует пустота.

Комиссия молчала. Неприлично долго.

Смотрели с мистическим ужасом. Перед ними стоял шестнадцатилетний мальчик в белой рубашке, но говорил он голосом столетнего старца.

— Откуда? — тихий вопрос Этуша.

— Что откуда? — хриплый ответ.

— Откуда в вас… эта тьма? — Этуш подался вперед. — Вы ведь не играли сейчас. Вы… вы это знаете.

Молчание. Сказать: «Я знаю, потому что я уже умирал» — нельзя.

— Странно, — пробормотал Захава. — Очень странно. Это не юношеский максимализм. Это… патология. Душевная патология.

— Мне уйти?

— Подождите. — Катин-Ярцев быстро черкнул в ведомости. — Скажите, Лоцман… а вы способны радоваться? Или у вас весь мир — это аптека и фонарь?

— Способен.

Ложь.

— Не верится, — вздохнул Этуш. — Технически — безупречно. По смыслу — страшно. Вы нас напугали, молодой человек. Идите. Ждите в коридоре.

Разворот через левое плечо. Выход.

Облегчения не было. Чувство обмана лишь усилилось. Депрессия продана. Боль монетизирована.

В коридоре ноги сами принесли к самому дальнему окну, подальше от шумных групп. Мутило.

Двадцать минут ожидания. Секретарь со списками.

Толпа метнулась к листку.

К черту. Все равно. Если выгнали — значит, завод. Значит, честная жизнь.

Топот ног. Света.

— Юрка! — хватка клещом за локоть. — Ты чего стоишь? Ты прошел! Прошел!

Сияет.

— Там Этуш вышел покурить, я слышала, он кому-то сказал: «У парня глаза самоубийцы. Это интересно». Представляешь? Глаза самоубийцы! Ты что им там читал?

— Блока.

— Блока? Ну ты даешь! Рисковый!

Прыжки вокруг, счастливый смех.

— Пошли отмечать! Мы на третьем туре! Это победа!

От ее радости тошнота подступила к горлу.

— Нет, — жесткий отказ, шаг назад. — Я не пойду.

— В смысле?

— Голова болит. Я домой.

— Юр, ну ты чего? — улыбка сползла, обнажив растерянность. — Мы же команда…

— Отстань, Света. Мне плохо. Празднуй одна.

Разворот. Уход к выходу, не оглядываясь. Сквозь толпу, сквозь смех, сквозь чужое счастье.

Домой. Лечь лицом к стене. Самозванец прошел дальше. И от этого было только хуже.

Воскресенье прошло в режиме гибернации.

Комната превратилась в бункер. Шторы задернуты наглухо, отсекая солнечный мир от пыльного сумрака добровольного заточения. Единственным развлечением стал узор на обоях — мелкие, выцветшие васильки, переплетенные в бесконечный геометрический танец.

Лежа лицом к стене, можно было считать эти васильки часами. Семьсот сорок два цветка на видимом участке. Семьсот сорок два свидетеля его дезертирства.

Мама заходила трижды.

Сначала с бульоном. Потом с чаем и малиновым вареньем (универсальное советское лекарство от всех бед, включая экзистенциальные кризисы). Потом просто постоять, повздыхать в дверях.

48
{"b":"965947","o":1}