Литмир - Электронная Библиотека

Юра сидел на спинке скамейки, поставив ноги в «Ботасах» на сиденье (привычка из двадцать первого века, с которой он безуспешно боролся). В руках у него была тонкая книжка в серой обложке — Иван Андреевич Крылов. Басни.

Он готовился.

Первый тур, тот самый «штурм Измаила», когда он взял комиссию нахрапом, остался позади. Впереди маячил второй тур. И Юра, как опытный стратег (или как человек, считающий себя таковым), решил не менять победную тактику.

— «У сильного всегда бессильный виноват…» — произнес он вслух, обращаясь к пустой песочнице.

Голос звучал низко, с металлической хрипотцой. Он снова включил того самого «следователя НКВД». Холодного, циничного бюрократа, который подписывает приговор, не отрываясь от обеда.

— «Тому в Истории мы тьму примеров слышим…»

Ему нравилось, как это звучит. Весомо. Страшно. В этом была правда жизни, которую он, человек из будущего, знал лучше всех этих наивных советских граждан. Он знал, что справедливости нет. Что закон — это дышло. Что Волк всегда съест Ягненка, какими бы правами тот ни прикрывался.

Он повторил басню три раза. С каждым разом он добавлял все больше металла, все больше презрения в голос. Он оттачивал интонации, фиксировал жесты. Здесь — пауза. Здесь — тяжелый взгляд исподлобья. Здесь — сжать кулак.

Ему казалось, что он строит несокрушимую крепость.

— Мертвечина, — раздался голос за спиной.

Юра вздрогнул, чуть не выронив книгу. Обернулся.

У подъезда стоял Дима Воронов. Студент ГИТИСа, местный гуру и старший товарищ по драмкружку. Он выглядел как поэт-декадент, случайно забревший в спальный район: длинные волосы, черный растянутый свитер (и это летом!), в зубах — неизменная сигарета «Родопи».

— Привет, Дим. Ты чего так подкрадываешься?

— Я не подкрадываюсь, я иду в булочную за кефиром. Лечу похмелье духа, — Дима подошел ближе, сел на скамейку (нормально, не на спинку). — Слышал, как ты читаешь.

— И как? — Юра спрыгнул со спинки, ожидая похвалы. Все-таки он прошел первый тур с этим номером.

Дима выпустил струю дыма в небо. Посмотрел на Юру своими черными, глубоко посаженными глазами, в которых плескалась вековая печаль еврейского народа и усталость второкурсника театрального вуза.

— Плохо, Юра. Очень плохо.

— Почему? — Юра набычился. — Комиссии понравилось. Захава молчал. Этуш очки снял.

— Это было в прошлый раз, — спокойно парировал Дима. — В прошлый раз это было живое. Ты был на нерве, ты их ненавидел, ты боялся. Это рождалось здесь и сейчас. А сейчас ты что делаешь? Ты консервируешь.

— В смысле?

— Ты запомнил, где у тебя получилось удачно, и теперь пытаешься это повторить. Ты фиксируешь результат. «Ага, здесь я рыкнул — сработало. Значит, надо рыкнуть еще раз». Это смерть, Юра. Это штамп.

Дима щелчком отбросил окурок в урну. Попал.

— Самое страшное в профессии — это стать копией самого себя. Ты сейчас звучал не как живой человек, а как заезженная пластинка. С пафосом. С жирным таким, театральным нажимом. «Смотрите, какой я злой дядя». Не верю.

Юра молчал. Внутри закипала обида. Взрослое эго, которое и так страдало от нахождения в теле подростка, взбунтовалось. «Да что ты понимаешь, студент? Я жизнь прожил! Я знаю, как работает система!»

— А как надо? — спросил он сухо. — Каждый раз по-новому? Текст-то один.

— Текст один. А ты — разный. Сегодня солнце светит — Ягненок один. Завтра дождь — другой. Ты не интонации учи, Юра. Ты суть ищи. Ты сейчас Волка играешь, как будто ты уже знаешь, что съешь его. А ты не знаешь! Ты голодный! У тебя живот сводит! А ты стоишь, как сытый барин, и мораль читаешь.

Дима встал, поправил свитер.

— Ладно, не дуйся. Я тебе добра желаю. Если ты с этим «следователем» на второй тур придешь — тебя срежут. Второй раз шутка не смешная. Им глубина нужна, а не маска. Подумай об этом.

Он похлопал Юру по плечу и побрел в сторону булочной, шаркая стоптанными ботинками.

Юра остался один.

Слова Димы засели в голове как заноза. «Мертвечина». «Штамп».

Он посмотрел на книгу Крылова. Серый томик казался теперь не оружием победы, а кирпичом, который тянул его на дно.

К двум часам дня, когда Юра добрался до Староконюшенного переулка, жара снова взяла свое. Утренняя свежесть испарилась, уступив место душному, пыльному мареву. Асфальт плавился, тополя стояли недвижно, как часовые в карауле.

Квартира Вершинина встретила его привычным полумраком и запахом старой бумаги.

Константин Борисович был не в духе. Он сидел в своем вольтеровском кресле, обмахиваясь веером, сделанным из газеты «Правда», и напоминал старого, уставшего льва.

— Опоздал на две минуты, — буркнул он вместо приветствия. — Точность — вежливость королей и обязанность актеров.

— Трамвай встал, Константин Борисович. Авария на линии.

— Оправдания — удел слабых. Мог бы и пешком добежать. Ладно, не стой столбом. Что принес?

— Басню. Ту же. «Волк и Ягненок».

Вершинин поднял бровь. Кустистую, седую бровь, которая жила своей отдельной жизнью.

— Опять? Решил заездить классика до дыр? Ну-ну. Показывай. Удиви меня.

Юра вышел на середину комнаты. «Лобное место», как он его про себя называл.

Он помнил слова Димы. «Не играй результат». Но как не играть, если тело уже запомнило? Если мышцы лица сами складывались в ту самую, удачную гримасу?

Он набрал воздуха. Попытался сбросить «маску следователя». Попытался почувствовать голод, как советовал Дима.

— «У сильного всегда бессильный виноват…»

Нет. Не то. Голос предательски соскользнул в привычную колею. Он снова начал «давить». Снова включил низы. Снова начал чеканить слова, как монеты.

Он читал и чувствовал: не летит. Тяжело идет. Как телега по грязи.

Вершинин слушал молча. Он даже перестал обмахиваться газетой. Просто смотрел на Юру своими выцветшими, водянистыми глазами, и в этом взгляде читалась смертельная скука.

— «…Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать», — закончил Юра и замолчал, ожидая вердикта.

Пауза затянулась. Слышно было, как тикают ходики на стене и жужжит муха, бьющаяся о стекло.

— Все? — спросил наконец Вершинин.

— Все.

— Садись. Два.

Юра почувствовал, как кровь приливает к щекам.

— Почему два? Я же…

— Что ты же? — Вершинин отшвырнул газету. — Ты мне показал плохую пародию на самого себя недельной давности. Юра, это пошлость.

— Но на первом туре…

— Забудь про первый тур! — рявкнул старик так, что хрусталь в серванте звякнул. — Первый тур — это смотрины. Там смотрят на фактуру, на голос, на наглость. Ты был наглым — тебя взяли. На втором туре смотрят в душу. А там у тебя — пустота. Ты мне картонку подсунул. Раскрашенную, яркую, но картонку.

Вершинин встал, прошелся по комнате, опираясь на трость.

— Ты Волка играешь. Палача. Это легко. Зло играть приятно, оно эффектное. А ты мне Ягненка сыграй.

— Ягненка? — Юра скривился. — Жертву? Блеять жалобно? «М-м-м, не ешь меня, дяденька»?

— Вот! — Вершинин ткнул в него тростью. — Слышишь, сколько презрения? Ты презираешь свою роль. Ты считаешь Ягненка слабаком. А актер должен быть адвокатом своей роли. Даже если играет Гитлера. Или Чикатило. Или Ягненка.

— А что там защищать? — фыркнул Юра. — Он терпила. Пошел пить, нарвался на гопника, позволил себя съесть. Слабый.

— Слабый, говоришь? — Вершинин прищурился. — А ты представь. Жара. Тридцать градусов. Как сейчас. Ручей пересох. Ты идешь по лесу уже три дня. У тебя язык к небу прилип. У тебя в глазах круги плавают. Ты знаешь, что у ручья могут быть волки. Знаешь! Но ты идешь. Потому что если не попьешь — сдохнешь. Это не слабость, Юра. Это мужество отчаяния.

Старик подошел к нему вплотную. От него пахло старым табаком и лекарствами.

— Сыграй мне жажду. Не «хочу пить», а «умру, если не попью». Сыграй мне человека, который знает, что этот глоток может быть последним. Но он ему нужен больше жизни.

Юра молчал.

40
{"b":"965947","o":1}