Литмир - Электронная Библиотека

Никакого творчества. Никаких «порывов души», о которых так любят рассуждать в драмкружках. Никаких монологов Гамлета при свечах. Только изнуряющая, тупая, сводящая с ума муштра.

Уже вторую неделю подряд каждый вечер проходил одинаково. Кабинет, заваленный книгами, пыльный луч солнца, пробивающийся сквозь тяжёлые бархатные шторы, и венский стул, который к этому времени стал уже не троном и не эшафотом, а инструментом изощрённой пытки.

— Внимание, — сухой голос Вершинина звучал как метроном. — Ушло. Вернуть.

Юра сидел неподвижно, уставившись на бронзовое пресс-папье в виде свернувшейся калачиком борзой, лежащее на краю массивного письменного стола. Задача была унизительно простой: смотреть. Не просто пялиться, а держать объект в «малом круге внимания». Видеть только эту собаку. Её потёртый бок, скол на ухе, пыль в углублениях металла. Отсечь всё остальное: комнату, шум с улицы, собственное дыхание, зуд под лопаткой.

В теории это было элементарно. Любой первокурсник театрального знает про круги внимания. Юра знал это наизусть. Но знать головой и делать телом — разные вещи.

Взрослый мозг, привыкший к информационному шуму двадцать первого века, к клиповому мышлению, к вечной погоне за уведомлениями, бунтовал. Ему было скучно. Он вопил: «Зачем мы пялимся на эту железяку двадцать минут? Мы всё про неё поняли! Давай дальше! Давай экшн!».

Внимание расплёскивалось, как вода из дырявого ведра. Взгляд то и дело соскальзывал — на корешки книг (что там за том в красном переплёте?), на пятно на обоях, на муху, которая билась о стекло с назойливым жужжанием.

Бам!

Тростью по плечу. Не больно, но обидно. Резко.

— Опять улетел, — констатировал Константин Борисович, не вставая из своего кресла. Он сидел в полумраке, как паук в центре паутины, и, казалось, видел всё, даже не глядя. — Глаза пустые. Ты не здесь. Ты где-то… в будущем. Мечтаешь о славе? Или о котлетах?

— О котлетах, — буркнул Юра, возвращая взгляд к бронзовой борзой. — Слава подождёт.

— Слава-то подождёт, а вот профессия ждать не будет. Соберись. У тебя внимание как у воробья. Прыг-скок. А нужно — как у удава. Тяжёлое. Липкое. Чтобы объект от твоего взгляда нагрелся.

Юра стиснул зубы. Снова борзая. Бронзовый завиток хвоста. Холодный металл.

Тело подростка, в котором он был заперт, тоже сопротивлялось. В шестнадцать лет сидеть истуканом — противоестественно. Мышцы просили движения, ноги затекали, хотелось вскочить, пробежаться, размяться. Энергия, не находя выхода, превращалась в напряжение.

Плечи сами собой ползли вверх, к ушам. Спина деревенела. Челюсть сжималась.

— Плечи! — снова удар тростью. На этот раз чуть ощутимее.

Юра дёрнулся, опуская плечи.

— Ты посмотри на себя, — Вершинин подался вперёд, щурясь. — Сидишь, как будто лом проглотил. Или как будто на тебе мешок с цементом. Откуда этот зажим? Ты же мальчишка, у тебя тело должно быть мягким, пластичным. А ты — деревянный солдат Урфина Джюса.

Старик встал, кряхтя, подошёл ближе. Его сухая, узловатая рука легла на шею Юры, нащупала каменные мышцы трапеции.

— Камень, — вынес он вердикт. — Гранит. Ты чего боишься? Удара?

— Ничего я не боюсь.

— Врёшь. Тело не врёт. Голова может врать, язык может болтать что угодно, а тело — предатель. Оно помнит всё. Вот здесь, — палец больно ткнул в мышцу у основания шеи, — у тебя страх. А вот здесь, — тычок между лопаток, — ответственность. Ты взвалил на себя что-то неподъёмное и тащишь. Брось.

— Легко сказать…

— Трудно сделать. Но надо. Актер должен быть пустым сосудом. Если ты заполнен своими зажимами, своими страхами, куда ты роль положишь? Поверх? Будет каша. Сбрасывай.

Вершинин начал разминать ему плечи. Движения были жёсткими, профессиональными, почти медицинскими.

— Выдыхай, — скомандовал он. — Представь, что у тебя через пальцы рук вытекает ртуть. Тяжёлая, серебристая. Вытекает из плеч, течёт по локтям, капает с пальцев на пол.

Юра закрыл глаза. Картинка представилась легко. Ртуть. Тяжесть.

Но сбросить «мешок» не получалось. Потому что это был не просто мышечный спазм. Это была память тела. Но не тела Юрки Лоцмана, а тела того, взрослого Юрия, который тридцать четыре года жил в мире стресса, ипотеки, разводов, пробок и бесконечной гонки на выживание. Этот панцирь нарос за десятилетия. И теперь, перенесясь в юное тело, сознание по привычке сковало и его.

Он был как ветеран войны, который даже в мирное время пригибается от громкого звука.

— Не идёт, — прохрипел он. — Прилипло.

— А ты отдирай, — Вершинин убрал руки и отошёл к окну, задёргивая портьеру плотнее, чтобы отсечь лишний свет. — Вместе с кожей отдирай. Иначе на сцену тебе вход заказан. Зритель, он ведь как собака — напряжение чувствует за версту. Если ты зажат, зритель тоже зажмётся. Будет сидеть в зале, ёрзать и думать: «Что-то мне неуютно». А почему — не поймёт. А это ты его заразил своим деревянным горбом.

Старик вернулся в кресло, снова взял трубку, но раскуривать не стал.

— Ладно. Малый круг пока оставим, а то ты мне сейчас дырку в столе просверлишь взглядом. Перейдём к вещам более опасным. К «минному полю».

— Это к чему? — Юра размял затёкшую шею.

— К памяти чувств, мой юный друг. К тому самому сундуку с мертвецами, который каждый актёр таскает за собой. Рибо, французский психолог, называл это аффективной памятью. Станиславский сделал из этого метод. А я называю это хождением по лезвию.

Вершинин щёлкнул зажигалкой. Пламя осветило его лицо снизу, сделав похожим на старого Мефистофеля.

— Ты готов покопаться в своих ранах? Не в тех, что зажили, а в тех, что ещё кровят?

Юра почувствовал, как внутри всё сжалось. Ещё сильнее, чем до этого.

— Готов.

— Ну-ну. Смелость города берёт. Или глупость. Сейчас проверим.

В комнате сгустились сумерки. Часы в углу пробили половину восьмого. Звук был гулким, тревожным, словно отсчитывал время до взрыва.

— Мне нужна обида, — голос Вершинина доносился словно из колодца, глухой и обволакивающий. — Не злость, не гнев. Гнев — это активно, это выброс энергии. А мне нужна обида. Та самая, липкая, холодная жаба, которая садится на грудь и не даёт вздохнуть. Когда тебя предали. Когда унизили, а ты промолчал. Вспомни физику этого момента. Где зажало? В горле? В животе? Холодно стало или жарко?

Старик сидел в тени, лишь огонёк трубки ритмично вспыхивал и гас, как маяк на краю обрыва.

— Закрой глаза. Ищи.

Темнота под веками была зернистой, цветной. Мозг, послушный команде, начал перебирать картотеку.

Сначала, по инерции, под руку попадались воспоминания оригинального Юрки. Вот пятый класс, учительница математики при всех назвала «бестолочью» и порвала тетрадь. Обидно? Да. Щёки горят, кулаки сжимаются. Но это была обида щенка, которого ткнули носом в лужу. Она была яркой, горячей, но поверхностной. Она вспыхивала и гасла за пять минут.

— Мелко, — прокомментировал Вершинин, словно читая мысли. — Я вижу, ты морщишься. Это детсад. Ты пытаешься выдавить из себя слезу из-за разбитой коленки. Копай глубже.

Юра стиснул подлокотники стула. Венское дерево скрипнуло.

Нужно было что-то настоящее. Что-то, что могло бы заставить зрителя в зале, сидящего в бархатном кресле, почувствовать ледяной озноб.

Он отпустил тормоза. Позволил себе нырнуть туда, куда обычно ходить запрещал — в «чёрный ящик» своей прошлой, взрослой жизни. В тот самый 2024 год, из которого он сбежал.

Память услужливо подкинула картинку.

Ноябрь. Серый, промозглый ноябрь двадцать третьего. Пустая съёмная квартира в Отрадном. Обои отклеиваются. На столе — документы о разводе и пустая бутылка виски. Он сидит на полу, прислонившись спиной к холодной батарее, и смотрит в одну точку. Тишина такая, что звенит в ушах. И телефон молчит. Третий день молчит. Потому что звонить некому.

Это было не просто одиночество. Это было ощущение тотального, космического провала. Осознание того, что жизнь, казавшаяся черновиком, вдруг закончилась, а чистовик так и не начат. Что все мечты о Каннах, о «Золотой маске», о большой любви превратились в этот грязный линолеум и запах перегара.

22
{"b":"965947","o":1}