Высокая, угловатая, с тёмными волосами, растрёпанными ветром и бегом. Они падали на лицо, лезли в глаза, и она нетерпеливым жестом отбрасывала их назад. Лицо было раскрасневшимся, на лбу блестели капельки пота. Нос с горбинкой, упрямый подбородок, широкий, подвижный рот, созданный для смеха или крика, но никак не для чопорных улыбок.
И глаза. Даже с расстояния десяти метров, в полумраке подвального коридора, они казались огромными. Зелёные. Не болотные, не карие с прозеленью, а именно зелёные, цвета бутылочного стекла, сквозь которое смотрит солнце.
Она неслась по коридору, как эсминец на полном ходу, разрезая затхлый воздух подвала своей энергией. Казалось, вокруг неё даже пыль начинала кружиться быстрее.
— Марк Семёныч! — закричала она ещё от порога, и голос у неё оказался низким, грудным, с лёгкой хрипотцой. — Не убивайте! Я знаю, я опоздала, я преступница, расстреляйте меня перед строем! Но там трамвай встал, честное слово, дуга слетела! Я бежала от самого «Сокола»!
Гельфанд, услышав этот крик, оторвался от блокнота. Лицо его, только что суровое и озабоченное, вдруг разгладилось. Он попытался нахмуриться, но получилось плохо.
— Явилась, — проворчал он, хотя в голосе звучало явное облегчение. — Ермолова наша. Примадонна с тубусом. Трамвай у неё встал… У тебя, Громова, вечно то трамвай встанет, то мост разведут, хотя в Москве мостов не разводят.
Девушка влетела в зал, бросила тубус в угол (тот отозвался глухим картонным звуком), пакет полетел следом.
— Марк Семёныч, ну правда! — она подбежала к режиссёру, молитвенно сложив руки. — Я готова искупить! Хотите, полы помою? Хотите, костюмы переглажу? Только не выгоняйте из «Чайки»! Я текст выучила, зуб даю!
— Оставь свои зубы при себе, — махнул рукой Гельфанд, не в силах скрыть улыбку. — Они тебе для сценической речи понадобятся. Иди, отдышись. Всё равно у нас перерыв. Сатин только что душу Богу отдал, воскресает в буфете.
Девушка выдохнула, картинно отирая лоб тыльной стороной ладони. И только в этот момент, когда первый порыв энергии схлынул, она огляделась.
И увидела Юру.
Он стоял у стены, скрестив руки на груди, и смотрел на неё. Смотрел не как шестнадцатилетний подросток — смущённо или сально, — а как профессионал. Как режиссёр, который видит перед собой отличную фактуру.
«Нервная, — отмечал он про себя, сканируя её образ. — Пластика порывистая, но точная. Никаких лишних движений, всё от нутра. Голос богатый, диапазон широкий. Темперамент бешеный, но управляемый. Если направить в нужное русло — будет бомба. Нина Заречная? Вряд ли. Слишком сильная для Нины. Хотя… если играть Нину не как жертву, а как бойца…»
Она перехватила его взгляд. Замерла. Зелёные глаза сузились, сканируя в ответ.
— А это кто? — спросил она громко, без тени стеснения, кивнув в его сторону. — Новенький? Или комиссия из райкома? Слишком уж серьёзный.
Юра отлепился от стены. Рефлекс взрослого мужчины, вбитый воспитанием и годами светской жизни, сработал быстрее, чем он успел подумать о конспирации.
Он выпрямился, сделал шаг вперёд и слегка поклонился.
— Не комиссия, — сказал он спокойно. — Вольный слушатель. Юра.
Она смотрела на него с нескрываемым любопытством. Этот жест — поклон, прямая спина, спокойный, оценивающий взгляд — явно не вязался с его потёртыми брюками и кедами. В этом подвале, среди школьников и работяг, он выглядел чужеродным элементом.
— Света, — представилась она, подходя ближе. От неё пахло ветром и, кажется, акварельными красками. — Громова.
Она протянула руку. Узкая ладонь, длинные пальцы, на среднем — пятно от туши. Юра пожал её — коротко, твёрдо.
— Слышал о тебе, — сказал он.
— Да? — она усмехнулась, откидывая волосы с лица. — От Марка? Наверное, жаловался, что я бездарность и опаздываю?
— Нет. Мама сказала. Соседка. Сказала, что ты летишь в искусство, сшибая столбы.
Света рассмеялась. Смех у неё был заразительный, открытый, идущий из самой диафрагмы.
— Ну, насчёт столбов тётя Тоня преувеличила. Я их просто… огибаю. А ты что здесь забыл, вольный слушатель Юра? Тоже в искусство летишь?
Юра посмотрел ей в глаза. В них плясали чертята, но на дне, за этой бравадой и смехом, он увидел ту самую тоску по чему-то большему, которую знал слишком хорошо. Тоску человека, которому тесно в обыденности.
— Пытаюсь, — ответил он честно. — Пока только присматриваюсь. Проверяю, есть ли посадочная полоса.
— Полоса-то есть, — Света кивнула на сцену, где в луче прожектора плясали пылинки. — Только жёсткая. Можно разбиться.
— А я с парашютом, — парировал Юра.
Она посмотрела на него внимательнее, перестав улыбаться. Взгляд стал острым, пронзительным. Казалось, она пытается разгадать какой-то ребус, написанный у него на лбу.
— С парашютом… — повторила она тихо. — Интересно. Ну, посмотрим, как он у тебя раскроется.
— Громова! — рявкнул Гельфанд от сцены. — Хватит болтать! Перекур окончен! Иди переодевайся, у нас прогон второго акта! И захвати этого… с парашютом. Пусть посмотрит, как надо работать, а не только свет тушить.
Света подмигнула Юре — заговорщически, мгновенно стирая дистанцию.
— Слышал начальника? Свет тушить — это ты умеешь?
— Бывает, — улыбнулся Юра.
— Полезный навык. В театре иногда темнота важнее слов. Ладно, не скучай. Я мигом.
Она схватила свой пакет и умчалась за кулисы, в импровизированную гримёрку. Юра остался стоять посреди коридора.
Сердце билось ровно, спокойно. Но где-то в глубине, под рёбрами, начало разливаться тепло. Странное, забытое ощущение. Как будто он долго шёл по холодной, тёмной улице и вдруг увидел окно, в котором горит свет.
«Фактура, — напомнил он себе строго, возвращаясь в зал. — Просто отличная сценическая фактура. Не увлекайся, Гумберт. Ей шестнадцать. Тебе… тебе теперь тоже. Чёрт бы побрал эту арифметику».
Он сел на своё место в углу, ожидая выхода Нины Заречной. И почему-то был уверен: эта Нина не застрелится. Эта Нина перевернёт пьесу с ног на голову. И ему ужасно хотелось это увидеть.
Репетиция закончилась не точкой, а смазанной кляксой. Гельфанд, выжатый как лимон, просто махнул рукой: «Всё, дети, по домам. Завтра чтобы как штыки». Магия рассеялась, оставив после себя гул в ушах и запах пота.
Народ потянулся к выходу. Школьники, работяги, пенсионеры — пёстрая толпа, которая ещё минуту назад была жителями ночлежки, снова превращалась в обычных советских граждан, спешащих к ужину и телевизору.
Юра вышел в коридор одним из последних. Ему нужно было время, чтобы переключить тумблер в голове: выключить «режиссёра» и включить «обычного парня».
Света ждала у лестницы.
Она уже успела переодеться — вместо тренировочного трико на ней было лёгкое ситцевое платье в мелкий цветочек, простое, но удивительно идущее к её тёмным волосам. Тубус снова висел за спиной, похожий на ствол гранатомёта. Она стояла, опираясь спиной о перила, и грызла дужку очков (видимо, для чтения или дали, на репетиции она была без них).
— Ты медленный, — сказала она вместо приветствия. — Как черепаха.
— Я не медленный, — ответил Юра, подходя. — Я энергосберегающий.
Она фыркнула и первой начала подниматься по стёртым каменным ступеням. Юра пошёл следом, невольно отмечая её походку — стремительную, лёгкую, пружинистую. Она не шла, а взбегала, перепрыгивая через ступеньку.
— Ты ведь не из нашей школы, — это был не вопрос, а утверждение. Голос её гулко отражался от высоких стен лестничного колодца. — Я бы запомнила.
— Я из сто сорок девятой, — соврал Юра (точнее, сказал правду за оригинального Юрку). — Это на Песчаной.
— А, «испанская», — кивнула она, не оборачиваясь. — Ясно. Интеллигенция. Языки учим, пока пролетариат гайки крутит?
— Пока пролетариат гайки крутит, интеллигенция учится чертежи для этих гаек рисовать, — парировал Юра.
Света резко остановилась на пролёте между этажами. Обернулась. Сверху вниз её взгляд казался ещё более пронзительным. Зелёные глаза за стёклами очков (она успела их надеть) смотрели с прищуром.