А взгляд Юры был прикован к своим рукам, пахнущим сырой картошкой. Внутри, в районе солнечного сплетения, начинал разгораться знакомый, хищный огонёк. Азарт охотника, почуявшего след. Азарт профессионала, увидевшего возможность работы.
ДК «Красный Октябрь». Улица Алабяна. Это же совсем рядом, две остановки на троллейбусе или двадцать минут быстрым шагом через дворы.
— Мам, — Юра решительно встал, беря тяжёлую чугунную сковородку с полки. — Я пожарю, ты не вставай. А потом… я прогуляюсь, ладно?
— Прогуляйся, конечно, — мама улыбнулась, закрывая глаза и откидывая голову на спинку стула. — Погода хорошая, чего дома сидеть. Только к ужину приходи, отец обещал рыбу принести, чистить будем. Помощник ты мой.
— Приду, — обещание прозвучало твёрдо.
Картошка нарезалась ровными, тонкими брусочками — привычка повара-любителя и вечного холостяка никуда не делась даже в новом теле. Масло зашипело на сковороде, выбросив облачко пара, золотистые ломтики начали покрываться аппетитной корочкой. Но мысли были уже далеко от кухни.
Воображение рисовало этот ДК. Сталинский ампир, высокие потолки с лепниной, скрипучий паркет, запах канифоли. И этот Марк Семёнович — «фанатик». Это было интересно. Фанатики — самые полезные люди в искусстве, если уметь с ними работать. Или самые невыносимые.
Еда была проглочена быстро — жареная картошка со сметаной и ломтем чёрного хлеба, вкусная до головокружения, но сейчас она была лишь топливом. Внутри тикало: «Пора. Время уходит. Ты сидишь на кухне, жуёшь хлеб, а там, в подвале, происходит магия. Пусть любительская, пусть корявая, но магия».
Смена декораций. Снять домашние треники с вытянутыми коленками. Надеть те самые брюки — мама успела застирать травяные пятна, и они почти высохли, лишь слегка влажные на коленях, что даже приятно в такую жару. Чистая рубашка — на этот раз в мелкую клетку, более демократичная, не такая парадная. Причесаться перед зеркалом в прихожей.
Из мутноватого стекла на него смотрел симпатичный советский паренёк. Немного лопоухий, с непослушным вихром на макушке, который никак не хотел ложиться ровно. Но взгляд… Взгляд нужно было прятать. В нём было слишком много решимости. Слишком много знания о том, как устроен этот мир. Слишком много взрослого цинизма.
— Ну что, Юрий Павлович, — шёпот был едва слышен. — Идём в народ? Посмотрим, чем дышит местная самодеятельность. Только умоляю: не лезь с советами. Ты — никто. Ты — школьник. Наблюдай. Впитывай. Молчи.
Отражение подмигнуло в ответ — задорно, по-мальчишески, словно соглашаясь с правилами игры.
— Мам, я ушёл! — крик от двери был бодрым.
— Кепку надень, голову напечёт! — донеслось из комнаты сонным голосом.
Старая отцовская кепка с длинным козырьком была нахлобучена поглубже, скрывая «взрослые» глаза. Дверь подъезда распахнулась, выпуская в раскалённый полдень.
Ступени мелькали под ногами. Улица встретила зноем, запахом плавящегося гудрона и шумом Ленинградского проспекта. Но теперь этот шум не раздражал и не утомлял. Он звал.
Направление было известно. Улица Алабяна, дом 12.
Там, за облупленными колоннами и тяжёлыми дубовыми дверями, начиналась дорога домой. Не в квартиру номер тридцать четыре, а в тот настоящий дом, который был потерян в будущем и который обязан был найтись снова в прошлом. В театр.
В кармане звякнули три рубля — огромное состояние, на которое можно было купить целый мир, или, по крайней мере, билет в новую жизнь. Шаг стал пружинистым, уверенным. Охота началась.
Дом культуры «Красный Октябрь» возвышался над улицей Алабяна, как античный храм, который по какой-то бюрократической ошибке занесло в московские сугробы, а потом забыли вернуть обратно в Элладу. Построенный в последний год жизни Сталина, он нёс на себе печать того самого имперского величия, уже тронутого временем и советской бесхозяйственностью, которое вызывает смесь трепета и лёгкой грусти.
Мощные колонны коринфского ордера поддерживали фронтон, украшенный лепниной: мускулистые рабочие и колхозницы с неестественно прямыми спинами держали снопы пшеницы и огромные шестерёнки, в центре которых сиял серп и молот. Охра, которой был выкрашен фасад, местами облупилась, обнажая серую штукатурку, похожую на старые шрамы, но это лишь придавало зданию благородный вид ветерана.
У входа, на деревянных щитах под толстым стеклом, пестрели афиши, нарисованные от руки гуашью. Шрифт был пляшущим, но старательным, с завитушками:
«Хор ветеранов „Красная гвоздика“ — вторник, четверг».
«Кройка и шитьё для начинающих — среда».
«Народный театр драмы представляет: премьера „НА ДНЕ“. Скоро!»
Слово «Народный» было написано с большой буквы и жирно подчёркнуто красным. Это умиляло и одновременно вызывало уважение. Народный — значит, бесплатный, держащийся на честном слове, энтузиазме и ржавых гвоздях. Самый искренний театр в мире, где люди играют не за зарплату, а за право быть услышанными.
Тяжёлая дубовая дверь с латунной ручкой, отполированной тысячами ладоней до золотого блеска, подалась с протяжным, низким стоном, словно жалуясь на вторжение. Изнутри пахнуло прохладой и тем специфическим, непередаваемым ароматом, который присущ всем ДК на постсоветском пространстве. Этот запах не менялся десятилетиями: сложная смесь половой мастики с нотками скипидара, пыльных бархатных портьер, старой бумаги и неуловимый дух столовских котлет, доносившийся из буфета. Для Юры это был запах кулис. Запах работы. Запах дома.
Фойе было огромным, гулким, с высоким потолком, где в полумраке висела люстра — пыльная стеклянная груша, в которой горела дай бог треть лампочек. По стенам, в строгих рамах, висели портреты членов Политбюро. Они смотрели на пустое пространство строго и немного укоризненно, словно спрашивая: «А ты выполнил план по культурному просвещению?».
Прямо по курсу, в застеклённой будке вахтёра, восседала Страж Порога.
Это была дама неопределённого возраста, но определённо монументальных габаритов. Её высокую причёску, напоминавшую взбитый фиолетовый торт, венчал гребень. На плечах, несмотря на июньскую жару, лежала пуховая шаль. Она не вязала, не читала газету и не пила чай. Она просто сидела, сложив руки на внушительной груди, и сканировала пространство взглядом императрицы в изгнании, которой доверили охранять последний бастион нравственности.
Юра знал этот типаж. Бывшая актриса массовки, костюмерша или просто женщина, всю жизнь проработавшая «при культуре» и считающая себя её главной жрицей. С такими нельзя нахрапом. С такими нельзя официально. С такими — только через поклонение и лёгкую театральщину.
Он подошёл к окошку, снял кепку и прижал её к груди, слегка склонив голову.
— Добрый день, мадам, — произнёс он своим самым бархатным, «поставленным» голосом, который только смог извлечь из пока ещё ломкой подростковой гортани.
Императрица медленно, с достоинством дредноута, разворачивающегося в гавани, повернула голову. Фиолетовый торт качнулся.
— Мадам — в Париже, — отрезала она, но в голосе не было металла, скорее ленивое, скучающее снисхождение. — А здесь товарищ Зинаида Петровна. Чего тебе, мальчик? В кружок авиамоделирования? Это в среду. Сегодня только хор, но баритоны нам не нужны, своих девать некуда.
— Нет, Зинаида Петровна, — Юра выдержал паузу, давая понять, что имя запомнил и оценил. — Я не по технической части и петь не смею. Я слышал, что здесь, в этих стенах, рождается настоящее искусство.
Брови вахтёрши, нарисованные угольным карандашом, поползли вверх. Она поправила шаль, и в её взгляде мелькнул интерес.
— Искусство, говоришь? — она хмыкнула, но уголки губ дрогнули, выдавая тень улыбки. — Красиво говоришь. Складно. Сразу видно — не хулиган с улицы, стёкла бить не пришёл.
— Я ищу Марка Семёновича Гельфанда. Люди говорят, он творит чудеса с пьесой Горького. Мне бы… хоть одним глазком взглянуть. Прикоснуться, так сказать, к таинству.
Зинаида Петровна посмотрела на него уже совсем другим взглядом — оценивающим, почти профессиональным. Она видела сотни таких «ищущих», но этот паренёк с кепкой в руках и странно-взрослыми глазами чем-то её зацепил.