— Мы выживем, — сказал он негромко. — Несмотря ни на что. Этот год будет лучше.
Анжела не ответила. Она просто посмотрела на него. Долго. С любовью — и с болью. Как смотрят женщины, которые больше не верят словам, но все равно держатся за родной голос.
Анжела сидела в кресле у окна, с пледом на коленях. Ее пальцы бессознательно скользили по шву ткани — туда-сюда, туда-сюда. Данте устроился напротив, с чашкой в руках, молчал. Он знал: когда Анжела долго молчит, это не значит, что у нее нет слов. Напротив.
— Ты изменился, — сказала она наконец, не глядя на него.
— В какую сторону?
— В ту, что пугает.
Он поставил чашку, медленно, как будто глиняная посуда могла разбиться от резкого движения.
— Я работаю. Мы снова стоим на ногах. Я делаю, что должен, Анжела.
— Но я вижу, как ты уходишь. Морально. Физически. Весь день ты где-то. Ночами — тоже. А когда возвращаешься, тебе не до нас. Не до Джо. Не до меня.
— Это не так, — мягко сказал он. — Просто сейчас все сложно. Надо закрепиться. Надо, чтобы этот бар не стал еще одним списанным долгом.
— А я? — Голос ее дрогнул. — Я стала списанным долгом?
Он быстро пересек комнату и опустился перед ней на колени.
— Не смей так говорить. Не думай даже. Ты — это все, что у меня есть. Ты и дети. Ты моя крепость.
— Тогда почему я все время чувствую, что ты уходишь туда, где я не могу быть с тобой? Что ты снова ввязываешься в то, откуда не возвращаются?
— Потому что ты слишком умная, — с горечью сказал он. — Потому что ты все чувствуешь. Да, я снова рядом с людьми, от которых отрекся. Но не потому, что хочу. Потому что иначе — никак. Либо мы, либо они. Либо наши дети сыты, либо мы теряем все.
Она опустила взгляд.
— Я каждый день просыпаюсь с мыслью, что могу остаться одна. Что тебе выстрелят в спину в подворотне, как Альдо. Или ты просто не придешь домой. А я не смогу снова через это пройти. Не смогу. Не с тремя детьми.
Данте молчал. Потом осторожно положил голову ей на колени.
— Я делаю все, чтобы жить, Анжела. Чтобы жить ради вас. Но да, я тоже боюсь. Я просыпаюсь ночью и смотрю на Джо — и сердце мое сжимается. Потому что я знаю, в каком мире мы его растим. Я знаю, кто я, и что однажды он это узнает.
— А если бы можно было уехать? Уехать далеко. Сменить имена. Забыть. Начать заново.
Он покачал головой.
— Не для нас. Мы — не те, кому дают второй шанс. Только тем, кто вовремя уходит. А я... я остался.
Она долго гладила его по волосам. Потом тихо прошептала:
— Обещай мне, что не уйдешь в ночь без меня. Что если придет день — мы пойдем вместе.
Он не ответил. Только крепче прижался к ее коленям.
Нью-Йорк, Фронт-стрит. Январь 1929 года
Прошел еще год. Один из тех, что тянутся тяжело, будто под кожей. Без катастроф, но с ощущением, будто живешь в доме, где треснули стены — еще держатся, но вот-вот рухнут.
Жизнь шла. Джо подрос — крепкий, бойкий, с нахмуренным лбом отца и добрыми глазами Анжелы. Лоретта уже спорила со взрослыми на равных, Вивиан устраивала концерты из кухонной посуды, а Данте… Данте приходил домой все позже, все тише. Он стал почти незаметным — тенью, которую узнавали только по запаху табака и мятой ткани пальто.
Анжела не спрашивала, что он делает. Не потому что не хотела знать — потому что боялась ответов.
Люди продолжали исчезать. О друзьях говорили в прошедшем времени, не дожидаясь официальных известий. Кто-то «уехал», кто-то «пропал», кто-то «больше не появлялся». Они с Данте уже почти не вслушивались в формулировки — достаточно было взгляда, пожатия плеч. Все ясно. Все привычно. Все бесконечно невыносимо. Анжела едва находила силы, чтобы фиксировать каждое имя.
Иногда, поздними вечерами, когда дети уже спали, Данте садился рядом с ней на диван и просто держал за руку. Молчал. Тихо. Как будто им обоим больше нечего было сказать, но и не быть рядом было невозможно.
Однажды в январе, когда над городом разлился сухой мороз и стекло окон трещало от ледяного ветра, они остались дома вдвоем. Джо задремал в своей кроватке, девочки ушли к соседям на урок танцев, а Анжела вышла на кухню — в халате, босиком, с чашкой кофе.
Он стоял у окна.
— Ты не думаешь, что мы стали жить, как под обстрелом? — спросила она вдруг. — Прячемся, будто виноваты.
— Мы и есть виноваты, — отозвался он, не оборачиваясь. — Мы выбрали выжить.
Она поставила чашку, подошла к нему, прижалась лбом к его спине.
— А что, если мы все-таки заслужили быть счастливыми?
— Тогда нас за это точно накажут.
Он повернулся. Взгляд у него был тяжелый, уставший. Но в нем все еще было что-то от того Данте, с которым она когда-то впервые осталась наедине в темной квартире с вином и страхом. Тот же человек. Только теперь с рубцами внутри.
— Мы должны держаться, Анжела, — сказал он. — Ради них. Ради Джо. Ради девочек.
— А ради нас?
Он молча притянул ее к себе. Обнял. Долго, плотно, так, будто хотел втиснуть ее в свое тело, сохранить под кожей.
— Ради нас — тоже. Но... я не знаю, получится ли.
Он обнимал ее долго. Не потому что не знал, что сказать — а потому что знал слишком многое. Знал, как быстро рушится тишина. Как уносят людей среди бела дня. Как порой последнее, что слышишь, — это чужие шаги на лестнице.
Но здесь, сейчас, была только она.
Анжела подняла голову, провела пальцами по его щеке — медленно, будто вспоминая. Улыбнулась чуть-чуть, уголком губ.
— Ты не побреешься, да? — прошептала.
Он хмыкнул, прижался лбом к ее лбу.
— А смысл? Все равно ты уже моя.
— Наглец.
— Твоя очередь.
Она тихо рассмеялась. Потом поцеловала его — в подбородок, в шею, в ту самую точку на шее под челюстью, от прикосновения к которой он всегда замирал. Он знал этот ритм. Как дыхание у нее становится глубже. Как пальцы скользят под рубашку. Как ее тело, хрупкое, выстоявшее столько боли, становится мягким, податливым, открытым.
Он осторожно повел ее к дивану. Она села первой, скрестив ноги, поправив прядь с лица.
— У нас с тобой слишком мало вот таких вечеров, — сказала она. — Без криков, без шепота. Без тревоги.
— И каждый из них — как золото, — ответил он. — Как ты у меня, Анжела. Ты — мое золото.
Он опустился рядом, накрыл ее плечи своим пальто — теплым, пахнущим улицей и ним самим. Прижался губами к ее виску. Она закрыла глаза, уткнулась ему в грудь.
Они сидели в тишине. Только часы на стене размеренно отсчитывали секунды, и за окном завывал зимний ветер.
Там, за дверью, все еще была опасность. Все еще были враги, долги, грехи. Но сейчас они не имели значения.
Сейчас была она. И он. Их дом. Их жизнь, пусть и хрупкая, как лед на реке.
И она все еще держалась.
Нью-Йорк, Фронт-стрит. Апрель 1929 года
Он пришел домой позже обычного. Тихий, как тень. В коридоре не зажег свет. Снял пальто молча. Только когда прошел на кухню, Анжела — ставя чашки обратно на полку — почувствовала неладное.
— Данте? — обернулась, — Ты ел?
Он не ответил сразу. Только подошел ближе и прислонился к стене, словно спина больше не держала.
— Нам надо поговорить.
В ее груди все оборвалось. Руки дрогнули, одна из чашек звякнула о край раковины.
— Что случилось?
Он смотрел прямо перед собой. В его взгляде не было паники. Была усталость. И что-то еще — непривычное. Тонкая, мучительная обида.
— Меня сдали, — сказал он. — Кто-то из своих. По мелочи. Но этого хватит.
Она медленно подошла ближе, будто каждое ее движение отныне должно быть выверено, точным, чтобы не разрушить то, что еще можно спасти.
— Кто?
Он покачал головой.
— Не знаю точно. Но уже ходят люди. Спрашивают. Следят. Прячутся, но плохо. — Он хрипло выдохнул. — Я узнаю, кто. Но это уже ничего не изменит.
Она обняла его. Молча. С силой, почти болезненно.
— Мы справимся, — прошептала. — Только не молчи. Не исчезай. Не оставляй меня в темноте.