Сегодня очередное занятие. Я сижу у себя в комнате и жду, нервно теребя край свитера. Вчера за ужином папа с гордостью, с блеском в глазах рассказывал, как Марк «провёл блестящую, почти ювелирную операцию по хеджированию валютных рисков, спасая компанию от неминуемых убытков». Мама слушала его, отрезая изящные кусочки от стейка, её лицо было прекрасной и бесстрастной каменной маской. Но я видела, как побелели её костяшки, когда она сжимала нож. Её предупреждение, произнесённое тогда в моей комнате, до сих пор звенит у меня в ушах, как натянутая струна: «Завязывай. Пока не стало поздно».
Но как можно завязать с тем, что стало частью каждого твоего вздоха? С тем, что пульсирует в крови жаркими волнами при одном воспоминании? Он проник слишком глубоко, поселился под кожей, в самых потаённых уголках сознания. И самое ужасное — я не уверена, что хочу от него избавляться. Даже зная, что это может быть ядом.
Ровно в шесть с точностью до секунды раздаётся звонок. Сердце, предательское, глупо вздрагивающее сердце, замирает, а потом начинает колотиться с такой силой, что, кажется, вот-вот выпрыгнет из груди и разобьётся о каменный пол прихожей. Я медленно спускаюсь вниз, каждая ступенька даётся с усилием, будто ноги налиты свинцом. Моя ладонь влажная, когда я берусь за ручку двери.
Он на пороге. Всё тот же Марк Ибрагимович — тёмные джинсы, свитер, кожаная папка. Но что-то в нём изменилось, и я чувствую это сразу, всеми фибрами души. Лёгкая, но заметная тень усталости под глазами, чуть более резкие, отточенные движения. Он словно тугой, натянутый до предела нервный узел, готовый взорваться в любую секунду. От него исходит напряжение и почти слышимый гул.
— Добрый вечер, Алиса, — его голос ровный, но в нём нет прежней бархатистой глубины, плоский, как стена.
— Добрый вечер, — мой собственный голос звучит хрипло и чуждо.
Мы поднимаемся по лестнице в мою комнату, и я чувствую его взгляд у себя в затылке. Он жжёт, как прикосновение раскалённого металла. В комнате я отступаю в сторону, давая ему пройти. Он направляется к столу, ставит папку, но не садится. Вместо этого подходит к окну и смотрит в наступающую темноту, в своё собственное отражение, слившееся с темнотой.
— Ты сделала домашнее задание? — спрашивает он, не поворачиваясь, его спина прямая, плечи напряжены.
— Какое? По цене и желаниям? — уточняю я, останавливаясь в центре комнаты, чувствуя, как дрожь поднимается от коленей к животу. Я скрещиваю руки на груди, пытаясь собрать в кучу расползающиеся обломки своего самообладания.
Он оборачивается. Его серые глаза за стёклами очков кажутся сегодня темнее, глубже, как омут. В них нет насмешки, нет игры — лишь усталая, тяжёлая серьёзность.
— Именно.
— Думала, — выдыхаю я, заставляя себя держать его взгляд. — Думала много. Но не пришла ни к какому выводу. Может, потому, что не до конца понимаю правила вашей игры. Вы их постоянно меняете.
Он медленно, не спеша, идёт ко мне. Шаг. Другой. Кажется, даже воздух в комнате сгущается, становится тяжёлым, моё дыхание становится глубже, непроизвольно задерживаю его на выдохе.
— Правила просты, — говорит Марк, останавливаясь так близко, что я чувствую исходящее от него тепло и ощущаю лёгкий, терпкий запах его парфюма. — Всё имеет свою цену. Всё. Вопрос лишь в том, готов ли ты её заплатить. И не передумаешь ли в самый последний момент.
— А какова ваша цена, Марк Ибрагимович? — выдыхаю я, поднимая на него взгляд, тону в этих серых глубинах, в которых сегодня бушует настоящая буря. — Во что вы сами оцениваете... себя?
Его губы растягиваются в улыбке, но в ней нет ни тепла, ни веселья. Лишь усталая, горькая складка в уголках. Он выглядит вдруг по-настоящему уставшим. Человечным. И от этого ещё страшнее.
— О, Алиса... — он качает головой, и в его голосе звучит почти что сожаление. — Ты точно не можешь себе этого позволить. Никто не может.
Он поднимает руку, и я замираю, весь мир сосредотачивается на его длинных пальцах. Я жду прикосновения, жду, что его рука коснётся моей щеки, шеи, что он, наконец, перейдёт ту невидимую грань, которую мы оба ощущаем кожей. Но он лишь поправляет прядь моих волос, упавшую на лицо. Его пальцы едва-едва касаются кожи у виска, а по мне будто пробегает тысяча электрических разрядов. Внутри всё сжимается, замирает, а потом взрывается огненным фейерверком. Я чувствую, как по щекам разливается жар, и ненавижу себя за эту мгновенную, такую очевидную реакцию.
— Давай заниматься, — его голос снова становится ровным, деловым, отстранённым, и он отступает к столу, разрывая этот миг напряжённой близости. — У нас сегодня макроэкономика. Денежно-кредитная политика. Отложим философские изыскания на потом.
Я опускаюсь на стул, чувствуя себя совершенно разбитой, опустошённой. Эта постоянная, изматывающая смена настроений, это колебание между ледяной холодностью и обжигающей близостью сводит с ума. То он близок, как собственное дыхание, как биение собственного сердца, то отдаляется на недосягаемое, непостижимое расстояние, оставляя меня одну в пустоте с целой бурей непрожитых чувств.
Он открывает учебник, начинает объяснять что-то про ключевую ставку, инфляцию, инструменты регулирования Центробанка. Я киваю, делаю вид, что слушаю, что вникаю в эти сухие цифры и термины. Но сама мысль, прокравшаяся в самое нутро, о том, что он, возможно, прав — что у всего есть своя цена, и я, глупая, наивная девочка, возможно, уже начала платить и плачу чем-то гораздо более ценным, чем деньги, — не даёт сосредоточиться. Что я отдаю? Своё спокойствие? Свою уверенность? Свою... душу? И кому? Ему? Или призраку, химере, которую он так искусно изображает?
Внезапно он замолкает и смотрит на меня. По-настоящему смотрит, видя не студентку, а меня.
— Ты не здесь. Где ты? В какой точке кривой Филипса заблудилась на этот раз?
— Я думаю о цене, — честно, без уловок, отвечаю я, потому что врать ему в этот момент кажется кощунством. — О том, чем на самом деле платят люди за то, что они хотят. Деньги... это ведь только верхушка айсберга, да? Самая простая, примитивная часть. Иногда платят молчанием. Своим или чужим. Иногда — предательством. Чужим или... своим собственным.
Его лицо застывает. На секунду, всего на одну короткую, стремительную секунду, в его глазах мелькает что-то неуловимое — тревога? Предостережение? Боль? И тут же исчезает, похороненное под слоем профессионального спокойствия.
— Иногда, — его голос тихий и ровный, но в нём слышится какая-то внутренняя, давно знакомая ему горечь, — платят одиночеством. Чтобы получить что-то одно, действительно важное, приходится отказаться от всего остального. От всех. И остаться в пустоте. В тишине.
— Одиночество... — шепчу я, и моё собственное сердце сжимается от щемящей боли за него, за того человека, который прячется за этой маской. — Это слишком высокая цена. Ничто не может стоить такой жертвы.
Он снимает очки, медленно, тщательно протирает линзы сложенной салфеткой. Без них он выглядит моложе, уязвимее. На его лице читается усталость, и я вижу следы тех лет, что он прожил без меня, тех битв, что он прошёл в одиночку.
— Только если у тебя есть что терять, — говорит он, не глядя на меня, разглядывая свои очки. — Если у тебя есть семья, дом, люди, которые тебя любят, которым ты нужен... не на словах, а по-настоящему. Тогда — да. Слишком высокая. Но если этого нет... — он пожимает плечами и снова надевает очки, и маска профессора, непробиваемая и гладкая, возвращается на место. — Тогда это просто условия контракта. Жёсткие, но честные.
Он смотрит на меня, и я понимаю, что он только что сказал мне больше, чем за все предыдущие недели знакомства. Он приоткрыл крошечную щель в своей броне. Он заплатил одиночеством. За что? Что он пытается получить? И почему мысль о нём, вызывает во мне такую всепоглощающую, безумную жалость, которая граничит с чем-то гораздо более страшным и необратимым?
— Продолжим, — его голос снова твёрд. — Инфляция издержек. Её основные причины и методы сдерживания.